on-line с 20.02.06

Арт-блог

01.08.2019, 10:03

Август-2019

Пахне мелісою й медом   Вранішній чай.   Серпень неждано до тебе, -   Що ж, зустрічай.     Меду прозорі краплини...   В вервиці дні   Мов кукурузні зернини,   Злото-ясні.     Пурпур томату достиглий,   Яблучок віск,   Тихі заграви вечірні,   В темряві зблиск.     Ночі такі баклажанові,   Пісня цикад...   Астри із неба рахманного   Падають в сад.         Літо спекотне дозріло,       Осінь гряде,       Сміло вже бронзове тіло       Холоду жде. Валентина П.

Случайное фото

Голосование

Что для вас служит основным источником информации по истории?

Система Orphus

Locations of visitors to this page

Start visitors - 21.03.2009
free counters



Календарь событий

   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
262728293031 

Новости региона

15.08.2019, 14:05

В Україні запустився безкоштовний онлайн-курс для митців

14.08.2019, 10:32

У Херсоні відбудеться Флешмоб жіночності-2019

14.08.2019, 10:21

Херсонців запрошують відсвяткувати День Незалежності

> Персоналии > Визуальное искусство > Топунов Юрий > Монологи на тему Мой Город©


Чтобы полностью почувствовать то, о чем я буду говорить, необходимо либо хорошо знать и любить Город, либо, по крайней мере, желать этого. Его очарование не было поверхностным, Он не бросался в глаза пестротой и нахальным блеском, но для тех, кто узнавал Его и, более того, был принят им, на всю жизнь в памяти остались незабываемые мгновения Бытия, сравнить которые можно, разве что с первым поцелуем.
И еще, стихи, используемые мной, принадлежат нескольким авторам, - Моей Любимой Поэтессе*, мне**, Викингу***, Лучиэнь**** и Полонянке*****. Можно было об этом и не говорить, так как читатели, для которых предназначен сей труд, узнают без труда строки Поэтессы, а мои определят путем вычитания, а что касается стихов Викинга, Лучиэнь и Полонянки – их вообще невозможно спутать, но, не исключаю , что пожелтевшие листки его попадут случайно в поле зрения человека постороннего или, не дай Бог, искусствоведа, а того хуже, литературного критика, и тогда начнется путаница, которая может длиться вечно. Дабы избежать ее, я и произнес эту длинную и довольно путанную речь в предисловии.

 

Уведут меня улочки
От тревог,
Украдут меня, умнички,
У дорог.
По их теплым тропиночкам
Я пройдусь,
Да за вишней-кровиночкой
Потянусь.
Позабуду огромные
Города,
Их глазищи бессонные
Навсегда.
*

 

1.
Когда я уезжал из моего Города на короткое время, не ощущал печали или какого либо беспокойства. Просто шел к автовокзалу, притаившемуся за рынком , садился в автобус и, удобно устроившись в кресле, лениво наблюдал, как за окном проплывали улицы, люди, машины, а серая лента дороги втягивалась под колеса автобуса и выбрасывалась вместе с сизым дымком выхлопных газов. Город мягко отступал назад, лишь помахивая флажками со столбов и разлапистыми ветками деревьев, чья зелень делала его особенно красивым. А вскоре исчезал за поворотом, как бы отпуская меня.
Новый аэропорт, в отличие от старого, - маленького, зеленого и домашнего, - был уже чужими владениями, как бы не принадлежавшими моему Городу, а поэтому с него начиналась жизнь вне Города. Последний взгляд из окошка самолета на улицы, Реку и плавни будили приятные воспоминания и неуловимое желание вернуться, но гул моторов успокаивал, настраивал на жажду новых впечатлений и погружал в легкую дрему...
Но в душу никогда не закрадывалось сомнение, что вернусь. Как сказала моя любимая Поэтесса :

И ты придешь так ясно, так светло
К Нему, положишь руки на колени
И просто вспомнишь горькие ступени,
Которыми тебя к Нему влекло.
Его попросишь молча душу сжать,
Чуть подержать – пустить – но не отринуть,
Лишь все еще испуганно дрожа
От мысли, что Его ты мог покинуть.
*

 

Поэтесса тоже жила в Городе, была, как и я, его частицей. Впрочем, она частью его и осталась, хотя уже давно живет далеко – далеко и пишет свои стихи на языке, который в Городе мало кто знает...
А я столько раз возвращался, что даже привык к незыблемости торжественного момента возвращения. Ибо, уже ступив на трап самолета, всеми легкими вдохнув наполненный южными ароматами воздух, существом ощущал близость моего Города. А он радостно ласкал меня солнечными лучами, жарко обнимал порывами ветра, окатывал терпкими потоками волнующейся на клумбах полыни.

Я нашла этот город еще в позапрошлом рожденьи
И впиталась в него, и в его полумрак я вплелась.
И уже не пойму, то ли он был моим порожденьем,
То ли я наважденьем и болью его родилась.
*
 

Ах, как славно сказано! Словно Поэтесса подсмотрела мои мысли и на один только миг раньше их высказала, облекши в такую изысканную форму.
Но так было, когда я уезжал из Города на короткое время...

2.

 

Вот я уйду. Вот двери отскрипят.
Вот кошка отпоет по мне молитву
И замолчит. И тенью на калитку
Тихонько ляжет мой последний взгляд.
*

 

Итак, я уехал из Города навсегда. Нет, нет, нет – в моем адресе сменились лишь название улицы, дом, квартира, а к этому прибавилось ощущение, что я уехал из Города. Навсегда... Мой дом постепенно обрел все необходимые признаки крепости, где я мог, заперев наглухо ворота, погрузиться в кресло и предаться размышлениям. Он, как утес, стоял, не замечая ветров и волн, разбивающихся о бетонную грудь, и только время от времени по его стеклам скользили слезы.

Только тихое мерцанье
Свечек у окна.
В созерцании мерцанья
Ночь прошла без сна.
Нет ни шороха, ни звука,
Пляшут огоньки.
И наполнила разлука
Черные зрачки.
*

 

И я выходил из дома в мрачные объятия Чужого Города. Чужие дома смотрели на меня из-под подворотен, облаивая злобно и бестолково, а чужие улицы швыряли под ноги рытвины и камни. Безысходность сжимала горло. Поиски моего Города были безрезультатны – он был рядом, но невидим, недосягаем... Закрыв глаза, я летел через лабиринты дворов и улиц, взбегал через ступеньку по крутой лестнице и захлопывал дверь. Тишина и покой.

Как в храм вхожу я в этот дом,
Где притененны занавески,
И тихо, без движений резких,
Сажусь, раскрывши книжный том.


А свет из лампы на стене
В углах удерживает тени,
И слышится гитары пенье,
Оно внутри звучит и вне.

Стихает шум и суета
И тишина покоя дома
Так удивительно знакома,
Как вдруг ожившая мечта...
**

 

Как в храме замирали мои глаза, невидяще глядящие в раскрытую книгу, а в мыслях проплывали картины моего Города...

3.

Впервые меня посетило видение Города во сне: я сидел на носу рыбацкой лодки, которая летела по узкой мелкой речушке между берегами, поросшими какими-то не знакомыми растениями и большими деревьями. Время от времени мы проплывали мимо огромных сплетений корней вперемешку с землей, вывороченных водой и опрокинутых навзничь. А под лодкой проносились картины подводного мира – колыхались причудливые водоросли, стайки маленьких рыбок разбегались в разные стороны, по песчаному дну лежали, разбросанные в беспорядке, множество различных раковин. Увлекшись подводным миром, я не заметил, как лодка вырвалась из узкой протоки и уже резала воду широкого озера, а еще через несколько мгновений неожиданно оказалась на волнах огромной реки. Про себя я ее сразу назвал Рекой и восторженно смотрел, как с шумом катятся волны вдоль русла, раскачивая лодку подобно ореховой скорлупе.
И в этот миг свершилось чудо: оторвав взгляд от величественных вод Реки и подняв его вверх, я увидел Город, который стоял на склоне высокого берега, почти закрытый зеленью, из которой выглядывали крыши домов, какие-то башенки и несколько куполов храмов. Я не мог разобрать, сон это или реальность, и пока терялся в догадках, раздался грохот, тело охватила легкая дрожь и я проснулся все еще недоумевая и пытаясь осознать увиденное. Сон глубоко врезался в память и долго не оставлял меня, волнуя и будоража фантазию, потом немного призабылся, но полностью не исчез, а как бы залег затаившись глубоко в недрах сознания. Тогда я еще не знал, что это мой Город подает знак, предупреждая о неизбежности встречи...

Если тихо зазвучит
Старая свирель,
Лягут лунные лучи
На мою постель.
Поцелуем серебра
Прозвучит во тьме
И тихонечко: «Пора» –
Кратко скажут мне.
И наутро лишь лучи
На постели спят...
Только в воздухе звучит:
«Я ушла назад».
*

4.

 

Моя душа уже была
Когда-то, где-то, с кем-то.
И речи странные вела,
Ненужные, зачем-то.

Она любила и ждала
И так же трепетала.
Она взрослела и росла,
Потом ушла – устала.

Бывает на закате дня
Я понимаю что-то:
Моя душа глядит в меня
С листочков старых фото...
*

 

От вокзала ровная дорога, выложенная булыжником, вела в Город. По правую руку проплывали пустыри, точнее не совсем пустыри, а огороды, засаженные арбузами и дынями. Потом я узнал, что это называется бахчей. А по левую руку тянулось огромное кладбище с маленькой церквушкой посередине. Дорога казалась бесконечной и когда совсем незаметно вползла в Город, я ничего не почувствовал, а только тупо таращился в окно автомобиля, пытаясь зацепиться взглядом хоть за что-то. Но тщетно, взгляд скользил по домам, полускрытым деревьями, газонам, заросшим бурьяном и больше ничего. Но в душе шевелилось этакое пушистое теплое облако. Оно наполняло покоем, будило воспоминания, теплящиеся в глубине сознания.

В ложбине было пусто и темно.
Журчал ручей, но звуком все же не был –
Был трепетом и быть пытался небом.
Но никому быть небом не дано.

 

Итак, я въезжал в Город, а он входил в меня – нежно и незаметно, как бы крадучись и боясь испугать. А дорога, переходящая в широкую улицу, почти проспект, уже скатывалась вниз, мимо буйно цветущих роз на газонах, обрушиваясь в воды Реки, сверкающей и переливающейся внизу всеми оттенками синевы. И этот момент разбудил мои подозрения, еще неокрепшие и смутные, но все-таки пробуждающие искорки в памяти – это были отблески моего давнишнего сна...

5.

Мы росли вместе с Городом: я – вверх, он – вширь. Но внешний рост никак не влиял на наши отношения, потому что души наши оставались неизменными. Они парили в звенящей лазури неба, нежились в знойных лучах солнца, любовались цветущими абрикосами и персиками. Босоногими подростками мы бегали по шелковистому песку пляжа, расположенного на левом берегу Реки, ласковые воды которой смывали с наших тел соленый пот и белесую пыль. Мы росли и радовались этому. Но, не смотря на то, что Город расползался новыми районами, достичь которые можно было в короткое время, меня привлекали его первоначальные лики. Мне нравилось бродить по небольшим улочкам, проезжая часть которых была вымощена булыжником, а тротуары небольшими квадратами итальянского камня. Старые жители Города рассказывали, что этот камень, как балласт, привозили в Город торговые парусники и выбрасывали его в окрестностях Порта. И нашелся умный человек, его имени история не сохранила, который предложил этими камнями выложить тротуары в Городе...


С наслаждением я прислушивался к рассказам стариков. Очевидно, они тоже любили Город и мне было приятно, что не одинок в своем увлечении. Как музыка, звучали старые названия улиц, районов, рукавов Реки. Подолгу я стоял перед узорчатыми воротами, разглядывая их на фоне старого двора, вымощенного тем же итальянским камнем, прислушиваясь к голосам, доносившимся из запутанных лабиринтов палисадников и веранд, вдыхал запахи жареной рыбы, лука и тушеного чеснока, а потом брел дальше, испытывая легкое опьянение от обилия чувственных ощущений.


Жара, заполнявшая Город, не причиняла вреда, а, наоборот, делала тело легким, воздушным, способным парить вдоль этих тихих улочек и двориков, поднимаясь к кариатидам, поддерживающим карнизы вторых этажей, забеленных известкой почти до гладкости, но все же еще угадывающихся на фоне стен домов и загадочно выступающих из них античным совершенством округлых грудей. Огромные акации, гледичии и каштаны лишь чуточку смягчали жару, делали ее нежней и ласковей. Я хорошо знал эти деревья, почти личностно. Проплывая мимо них, узнавал изгибы стволов, больших ветвей, дупла. Каждое дерево было неповторимо и эту неповторимость несло через многие годы. Нет, я говорю не о главных Деревьях Города. Я их тоже знал и чтил, но никаких теплых чувств не питал, уж слишком они были на виду, слишком общедоступны и открыты всякому встречному – поперечному. Я говорю о группах деревьев и отдельных деревьях, живописно стоящих в разных уголках Города, и открывающихся взгляду внимательному и неравнодушному.


Однажды жарким сентябрьским вечером ( а в Городе и сентябрь относится к летним месяцам), когда солнце уже начало цепляться за верхушки деревьев, я шел по Проспекту, вниз к Реке, которая виднелась между почти сомкнувшимися кронами деревьев. Улицы, пересекавшие Проспект, были почти безлюдны; казалось, что в мире существуем только я и Город. И вот небо начала окрашивать нежная розово-перламутровая заря, а в небо врезалась вязь змеевидных веток огромных старинных гледичий, с тонко очерченными узорами листвы. Теплое облако подхватило и понесло вверх, а во мне зазвучал чей-то голос, возможно это был голос Города:

Вечерне-тихая заря
Ветвей сплетала неизбежность
И разливала всюду нежность,
Целуя щеку сентября.
Блестел акаций тонкий лист
И извивались змеи веток,
С кокетством пальчиков гризеток
Стручки гледичии вились.


И таяли в заре дома,
В истоме щурясь и мигая;
Как будто на пороге рая,
Забыв, что вновь грядет зима.

И грелся мрак в полутенях,
Незрячие глаза раскрывши,
Он притворялся тихой мышью,
Тая в себе кромешный страх.

Вечерне-тихая заря
Мгновенья прятала в ладони,
Бегущие на небосклоне
По ликам храма сентября.
**

 

Даже птицы смолкли и только далекий гудок теплохода, плывущего вниз по Реке, напоминал о текущем мгновении, как бы пытаясь вернуть к реальности. Но напрасно, мы с Городом раскачивались на волнах неизъяснимо сладостной печали, сплетаясь душами с дурманящим южным вечером.

6.



А просто хочется тропы
И ветра у щеки.
И просто хочется травы
И свежести реки.

И на коне лететь вперед,
Как в добром детском сне...
Пусть время детство отберет,
Пусть врут, что счастья нет...
*

 

По утрам я часто просыпался от цокота копыт по булыжной мостовой улицы, спускавшейся к Порту. Радостно выпорхнув из постели, свешивался в открытое окно и, щурясь от уже яркого солнца, долго и любопытно смотрел на вереницы тяжело груженых подвод, везущих что-то для загрузки чрев огромных океанских судов. Казалось, что подводы неслышно парили над мостовой, поскольку катились на надувных колесах, очевидно автомобильных, а огромные лошади с толстенными ногами выбивали из булыжника искры и звенели подковами звонко и мелодично. Мужики, сидящие на телегах и подергивающие вожжами, казались мне этакими сказочными рыцарями: их лица, кирпичного цвета, покрывала седоватая щетина, а одеты они все были в странно одинаковые серые костюмы в полоску, кирзовые сапоги и кепки - шестиклинки с матерчатой пуговицей на верху. Дымящиеся самокрутки в зубах распространяли по улице легкий запах махорки, который перемешивался с запахами лошадиного пота и навоза, создавая неповторимый пряный дух летнего утра.


Время от времени, какой-то из извозчиков вскидывал на меня глаза и улыбался дружественно и ласково, вызывая во мне восторг и заполняя душу сладостным чувством существования. Не помня себя, я срывался с подоконника, всовывал ноги в стоптанные сандалии и бежал вниз по улице, к воротам Порта, которые поглощали бесчисленные вереницы подвод, подобно пасти сказочного дракона, заглатывающего города и целые государства. Замерев, я долго смотрел на это сказочное зрелище, а потом, немного чумной и счастливый, возвращался домой, любуясь чешуйками гранитной мостовой и прыгая на одной ножке по квадратам тротуара из итальянского камня. Я шел мимо Сквера с густым кустарником и фонтаном посередине, мимо домов, чьи истории еще не знал, но они уже тогда казались таинственными и многозначительными.

А потом мы все уходим к Солнцу.
Кто докажет, что когда-то были
В мире предугадыванья были
Наших глаз горящие оконца.

 

Я шел домой, любуясь Городом и ощущая себя крошечной, но такой радостной частицей его.

7.



Мы ходили по краешку хрупкости,
Удивляясь своей непохожести.
Между нами шарахались глупости,
Чтоб создать ощущенье тревожности.

Только раз, зацепясь за чрезмерности,
Мы разрушили мир тонко вычурный.
Мы вдвоем. Мы в миру одномерности.
Мы счастливая пара... Обычная...
*

 

Ах, эта Главная Улица моей юности! Улица, проходящая через самый центр Города и мое сердце. Когда я впервые шел по ней, как полноправный Гражданин, грудь распирала гордость и сила, прищуренные глаза внимательно вглядывались в лица встречных, тело было легким и послушным, шаг раскованным и уверенным. Рядом, плечо в плечо, как бы раздвигая людской поток, шли мои друзья, несколько парней и девчонок, пришедших со мной из самого детства, которые стали для меня такой же частицей Города, как улицы, деревья, дома... Я знал всех их родственников, соседей, соседских кошек и собак. Я знал о них, порой, даже больше, чем они о себе сами. И вот мы вместе шли по Улице, небрежно называемой Бродом (производной от всемирно известного Бродвея), шли среди толпы молодых людей, таких же как и мы, слегка охмелевших от юности и сухого виноградного вина, которым торговали вдоль всей Улицы в неограниченном количестве. Кстати, о вине, самом популярном напитке в моем Городе. Цветовая палитра вин была настолько разнообразной, что соперничала разве что с вкусовой гаммой. Глаз радовали вина красные, лиловые, розовые, золотистые, охровые, а вкус их колебался от кисло-терпкого до изюмно-сладкого, с такими вариациями в диапазоне, что фантазией виноделов можно было только восхищаться.


Итак, южный воздух, юность и немного вина зажигали в крови огонь, доводя ее до кипения и одаряя тем потрясающим ароматом счастья, который преследует тебя до конца дней. А Улица бушевала, как кровь в наших сердцах. Весь вечер по ней текли два нескончаемых потока людей, разыгрывались сцены, достойные пера драматурга: встречи и знакомства, любовь и измены, раздоры и драки – все происходило на этой сцене на глазах у тысяч зрителей и одновременно участников Великого Уличного Театра. Казалось, что сама Жизнь ставит этот бесконечный спектакль и ты не успевал обернуться, как сам уже исполнял ту или иную роль, а порой и несколько ролей одновременно.


И Город царил над всем этим действом, внося свой колорит в языковый орнамент звучавших голосов, будоража юные сердца запахами акаций, каштанов, лип; освещая мерцающим светом фонарей и витрин лица прекрасных девушек и дерзких парней, в чьих жилах сплавилась кровь многих народов в единое целое, придав им черты всех наций и рас. До сих пор я благодарен Городу за то незабываемое чувство единства, вложенное в мою душу – единства, как осознал позже, со всем Человечеством, со всем Миром, со всей Вселенной. С этим чувством я пошел с Главной Улицы в жизнь, его я сохранил по сей день, даже когда навсегда покинул Город...

8.


Скосила губы, встала прямо.
Потом ушла. В ее следы
Наливнил дождь своей воды,
Но след не уходил упрямо.

Его топтали и мели,
И засыпали, и глушили,
Но два шажка все жили, жили
На темном покрове земли.
*

 

Если я спускался с Главной Улицы по узенькому переулку на квартал вниз, то попадал в чарующий уголок школьной юности, ибо там стояла моя Школа, старинное кирпичное здание, плотно и основательно разлегшееся почти на целый квартал в длину и квартал в ширину. Узорчатая ограда небольшого садика перед фасадом создавала незабываемую прелесть парадного входа, которым пользовались, в основном, учителя, а в первый день учебного года и праздники через парадный вход торжественно шевствовали и нарядные ученики. В обычные же дни вход в школу был с заднего крыльца через большой и пустынный двор. Пустынный не значит безлюдный – чего-чего, а людей там было хоть отбавляй; - во дворе почти не было растительности, только несколько чахлых тополей да маленький палисадник перед домиком сторожа. А вот здание внутри было потрясающим, вызывающим в моем воображении картины рыцарских романов с замками, лабиринтами и сокровищами. Но главное, - с прекрасными принцессами, а школа была ими переполнена, я бы сказал, до краев. И в темных коридорах бушевали не детские чувства с поединками и просто драками до самой настоящей крови. А принцессы независимо несли гордые головки, презрительно встряхивая колечками косичек и взмахивая крылышками черных сатиновых фартушков, как бы не замечая кипящих вокруг них страстей, стихающих лишь при приближении Учителя.


А учителя в Школе были строги, более – суровы; они вызывали трепет даже у самых-самых. Мне казалось, порой, что все они единое живое существо, наподобие дракона, со множеством различных голов, каждая из которых преполавала определенный предмет. Вот Химик – добрый и рассеянный старичок, контуженный во время Войны и, потому, говорящий на не совсем понятном языке – смеси из химических формул и довольно забавных рассуждений о смысле жизни. А это Математичка, пожилая милая дама в очках с толстыми стеклами, немного нервная и усталая, но всегда потрясающе остроумная. Медленно и тяжеловесно ступает Руссачка с узорно выложенной рыжеволосой прической, напоминающая, уже не помню, то ли королеву, то ли императрицу Елизавету. Внимание, - мальчишки-старшекласники провожают восторженными взглядами молодую и грациозную Украинку с маслинами огромных темных глаз и мягким певучим голосом. Постойте, отчего все вокруг затихли, опустили глаза, стараясь незаметно проскользнуть вдоль стены – это по Школе шагает высокий и худощавый Директор с пронзительным взглядом серых глаз и плотно сжатыми узкими губами. Даже учителя побаивались его, хотя строгость Директора была скорее маской, чем состоянием души.
Под строгими взглядами я выскакивал во двор и отдавался полной свободе буйствующей толпы, бегающей, визжащей и лягающейся, успокаивал которую только пронзительно громкий звонок. Двор затихал, пыль оседала и только поблескивали по периметру близоруко пенсне оконных стекол. А в классах воцарялся вдохновенный дух знаний – это наш юный Город набирался ума, чтобы блистать им во всех уголках необъятной Страны и всего Мира.

9.



Куда спешишь заплаканная Осень,
Прекрасная в суровой наготе?
Здесь тихий парк все листья за ночь сбросил,
Лучи скользят свободно в пустоте.

А Солнце радо этому раздолью,
Целует Землю в чувственный живот,
Скользят по небу птицы черной молью:
Кричат, зовут... Да кто их разберет...
**

 

С приходом осени, в Городе наступали особенно прозрачные и пронзительные дни, с небом необычайно глубокой лазури и редкими пушистыми облачками, такими белыми, что резало глаза. Дома, деревья, парящие в вышине чайки виделись настолько четко, что начинали казаться нереальными. Листья, желтые и оранжевые, с тихим шелестом опадали с веток и лоскутным одеялом укрывали, еще не остывшую после знойного лета, землю. После сильного ночного ветра, а он был частым гостем моего Города, на тротуарах и дорогах блестели и переливались, среди ржавой колючей скорлупы, коричневым перламутром каштаны. Не в силах сдержать восторга, я украдкой нагибался и хватал один, второй, третий... Карман приятно тяжелел и рука тайно и ласково перебирала сокровища, притаившиеся в его глубине, а легкие с наслаждением впитывали слегка студеный воздух, наполненный осенними ароматами.

Под одеялом из лоскутных листьев
Летит планета сквозь прозрачность дня,
Кроваво-красные рябиновые кисти
Мерцают, словно раны ноября.


А легкий ветер шевелит ресницы
Прозрачных глаз сверкающих озер,
Которым ничего еще не снится
И ясен их голубоглазый взор.
**

 

И вот я уже шел по Проспекту вниз, к Реке, миновав соблазны поперечных улиц, манящих зарыться в роскошь старых фасадов, узорчатых калиток и осеннюю грусть церкви, притаившейся за все еще зелеными кронами огромных акаций и густыми зарослями сирени вдоль всей решетчатой ограды. Река, сверкающая на солнце, манила к себе тихим плеском синевы, соперничающей по прозрачности разве что с воздухом. Еще немного времени и она станет свинцовой и неприветливой, а пока ласковый шелк струящихся вод притягивал и вызывал желание погрузиться в них.


Часто, разувшись, я опускал ноги в Реку и она ласкала их нежно и прохладно. Маленькие рыбешки, привлеченные неизвестным предметом, появившемся в их владениях, с налета клевали меня забавно настырно и щекотно, как бы не желая смириться с объективностью моего присутствия. Улыбнувшись, я исчезал из рыбьего царства, оставив их с удивленно открытыми ртами, и шел вдоль набережной, которую помнил еще не закованной в бетон, а плавно переходящим в Реку песчаным берегом. Называть его набережной тогда никому не приходило и в голову. О том, что это не просто берег, можно было судить лишь по деревянному причалу, стоящему на мощных деревянных сваях и служащему для швартовки маленьких речных трамвайчиков, возивших отдыхающих на Городской Пляж да многочисленным мальчишкам, до посинения нырявшим с него. Но это было очень давно, когда наш роман с Городом только начинался.


А я все шел, ступая босыми ногами по теплому асфальту и оставляя за собой мокрые следы, быстро исчезающий в лучах еще теплого осеннего солнца, приближаясь к белоснежному Паруснику, гордо взметнувшему высокие мачты у старого бетонного пирса в конце набережной. Этот Парусник, все лето бродяжничавший по морям и океанам, всегда был верным признаком того, что в мой Город пришла осень. И когда, замерев на мысу набережной, возле огромной пушки с залитым цементом ртом, чем обреченной на вечное молчание, я, щурясь, смотрел вниз по течению Реки, на широко раскинувшийся рейд, по которому, пробираясь между, кажущимися игрушечными, а на самом деле огромными океанскими судами, как во сне, в лучах слепящего солнца, парил Парусник, медленно приближаясь, охватывало чувство трепетного восторга – на меня надвигался торжественно и беззвучно, в золотом ореоле осени, живой Герб Города. А душу мою захлестывала печаль. Щемящая, осенняя...

Куда спешишь, нагая дева – Осень?
Замри на миг, дай дух перевести,
Зима рукой костлявой сжала косу
И нам ее уже не отвести.


Побудь еще немного, хоть мгновенье...
А впрочем все. Иди. Прости – прощай,
Прекрасная, рожденная из пены.
Как жаль ,- тебя не видит страстный Май.
**

10.

 

Мой милый друг, возьми меня под руку
В ночной тени каштановых ветвей,
Забудем хоть на миг дня суетную скуку
И пусть твоя рука покоится в моей.

Уходят в никуда смертельные обиды.
Улыбки масок, что вокруг кружили,
В ветвях запутались, исчезнувши из виду,
Пока все живы...
Да, пока все живы...
**

 

Теплый, бархатный поздний вечер. Город зажигал редкие фонари, но освещен был, в основном, светом горящих окон. Этот свет с трудом пробивался сквозь густые кроны деревьев, под которыми таился мрак, но не страшный и пугающий, а глубоко загадочный, с редкими проблесками сквозь листву, намекающий о какой-то таинственной жизни, протекающей за его мохнатыми тяжелыми шторами. Время от времени, Город напоминал о себе слепящим светом фар, пролетающего автомобиля, и весь мир на несколько мгновений погружался в абсолютную темноту, пока глаза вновь не привыкали к слабому мерцающему освещению и могли, хотя бы в общих чертах, видеть выбоины и выступы тротуара, бороться с которыми в темноте довольно сложно.


Несмотря на то, что Проспект был центральной магистралью Города, при моей памяти, он никогда не был ярко освещен, а уж Тенистая Аллея и подавно, ибо огромные гледичии, серебристые тополя и каштаны так разрослись, что даже в летний солнечный день была погружена в полумрак и прохладу. Наверное, не было в Городе человека, не знавшего это место – лишь намека достаточно было, чтобы в глазах собеседника вспыхнул огонек понимания и он уже кивал радостно головой: да, да, конечно помню! А для меня Тенистая Аллея была еще и местом, где в памяти начинали пробуждаться образы людей, с которыми Жизнь разлучила меня либо в пространстве, либо во времени. Особенно я любил гулять по Аллее с Милой Дамой, рожденной Городом, выпестованной им и подаренной мне в знак нашей неразрывной связи. Она органично вплеталась в ассоциативную канву видений Города, чутко разделяя со мной тихую прелесть вечерних улиц, засыпающих под покровом огромных древесных крон.

Мой милый друг, оставь-ка сожаленья
О том, что быть могло все так или иначе.
Ведь изменить не можем ни мгновенья
Мы в будущем, а в прошлом уж тем паче.


С небес слетают звезды – искры Солнца,
Не обещая славы иль наживы,
Мы к ним губами только прикоснемся,
Пока все живы...
Да, пока все живы..
**

 

Миновав Тенистую Аллею, мы шли дальше, поддерживая негромкий разговор и слушая пронзительные трели сверчков, особенно сильные и многоголосые на пустыре перед Старым Кладбищем, которое скрывалось за разросшимся кустарником и деревьями. Там, на фоне бархатного синего неба, с легкой подсветкой из-за горизонта, виднелись купола кладбищенской церкви, маленькой и затишной. На Старом Кладбище не было очень близких для меня могил, поэтому оно воспринималось мною несколько отстраненно, скорее эстетично. Было привлекательным в жаркий день пройтись по прохладным аллеям, останавливаясь возле старинных памятников и читая имена людей, разминувшихся со мной в этом Мире на многие десятки лет. Многие фамилии мне казались знакомыми, очевидно, я знал их потомков и это создавало непередаваемое ощущение преемственности поколений в моем Городе и даже моей какой-то причастности к этому всему.


А вечер длился, украшая небесный свод россыпями ярких звезд, чье нежное сияние с лихвой компенсировало недостаточность уличного освещения. Казалось, Город специально притушивал огни, чтобы мы могли любоваться игрой небесных светил, особенно прекрасных в канун южной осени.

Мой милый друг, давай с тобой измерим
Мгновенья между осенью и летом
И, не взирая ни на что, поверим,
Что эта ночь вся соткана из света.


И будем пить взахлеб ее прохладу,
Не рвя в горячке душ и сухожилий,
Ведь это все, что нам с тобою надо.
Пока все живы...
Да, пока все живы...
**

11.

 

Прекрасной женщины жемчужная рука
Играется бокалом «Совиньона»,
В притушенных свечах мерцает томно,
И тени от ресниц, как облака.

Уже за полночь. Замолчал оркестр.
Лишь скрипка что-то говорит роялю,
Да звезды шепчутся с невидимою далью,
А в зале опустело много мест.

Веселье стихло.
Легкой грусти птица
Мелькнула и исчезла без следа.
В полночном вихре
Проплывают лица:
-Карета Ваша подана, Мадам!
**

 

Я уже говорил о культе Вина в моем Городе. Кроме вина, которое изготавливали для себя большая часть жителей из выращиваемого на крошечных участках возле домов винограда, Город был наполнен до краев вином, вытекающим, как из рога изобилия, из огромных бочек и цистерн винзаводов, окружающих его. Вино продавалось везде – в магазинах и ларьках, из ящиков возле торговок газводой и желтых бочек-прицепов с надписью «Вино», в подвальчиках и стеклянных павильонах, в кафе и столовых, в буфетах танцплощадок и вокзалов, в общем, везде, где только можно было остановиться и, не спеша пропустить стаканчик солнечной влаги. Вином утоляли жажду, отмечали встречи и расставания, вино было обязательным участником бесед и просто поводом для встречи друзей. Однажды, один мой добрый друг, большой знаток и ценитель вин, полдня бродил по Городу, размышляя, с кем можно выпить бутылку отменного марочного вина. Здесь стоит оговориться, - не просто выпить, а побеседовать о цвете, запахе, вкусе этого вина, а также об истории лозы, из которой вино произошло. И таким образом, около десяти часов вечера, он забрел ко мне, где и нашел все, о чем мечтал.


Кроме кафе, столовых и подвальчиков, где били фонтаны разноцветных винных струй, в Городе сверкали рекламами три основных ресторана. Первый, носивший название Столицы, был под стать гостинице под тем же именем, - серый, неуютный и бестолковый; в нем подавались, в основном, водка и чужие вина, а о кухне даже вспоминать не приятно. Второй, под претенциозным названием самого Города, был на несколько уровней выше первого по всем статьям, но публика, посещавшая его, состояла из торгашей и чинуш средней руки, создававших в ресторане атмосферу пира во время чумы, когда раскрасневшиеся от горячительного толстухи и толстяки, этакие свинопотамчики, выплясывали все на манер традиционного еврейского танца, именуемого на юге «Семь сорок», что-то разухабистое и бесстыдное. И третий ресторан, в здании Морпорта, носящий имя Реки, был в лучших традициях ресторанного искусства. В нем всегда подавали лучшие вина, экзотические фрукты, вкусные блюда, приготовленные по изысканным рецептам различных национальных кухонь мира. Именно этот ресторан мы с друзьями облюбовали и посещали чаще всего. И не с проста, потому что он, находясь на отшибе, сохранял уют и непередаваемый шарм заведения, где можно было спокойно посидеть в дружеской компании, послушать сентиментальную музыку в исполнении двух старых еврейских музыкантов, пианиста и скрипача, понаблюдать за бесшабашной ночной жизнью моряков и ночных бабочек.


Иногда, тихим зимнем вечером, когда жизнь Порта замирала, судов на рейде не было, а следовательно и клиентов, от скуки, кто-то из бабочек подсаживались за наш столик. Очень трогательно было видеть, как они пытались играть роль светских дам: поднимая бокал, держали его тремя пальцами, - большим, указательным и средним, - а безымянный и мизинец оттопыривали веерком, вино пили непривычно маленькими глотками и на шутки смеялись, сложив густо накрашенные губы кружочком, стараясь придать своим прокуренным голосам некоторую мелодичность, – о-хо-хо!


Часто, скрипач подходил к нашему столику, наигрывая древнюю печальную мелодию особенно проникновенно. Он знал, что нам очень нравится его игра и наши чаевые, ни в какое сравнение не шедшие с чаевыми подгулявших моряков, он даже не брал, подчеркивая, что для нас играет не за деньги. О, эта чарующая скрипка! В моей душе она звучит по сей день, как голос моего Города, доносящийся из глубин памяти, перемешанный с запахами духов и цветов, речной свежести и гудками теплоходов, чьи красные и зеленые огни светились во мраке ночной Реки ярко и празднично.

Из темноты глядят кусты жасмина,
Завидуя змеящимся шелкам,
И тонет в них, как в мареве, рука
И голова откинута картинно.


А скрипка заливается в тиши,
Рояль устал, напрасно с нею споря,
Сигарный дым смешался с духом моря,
Но скоро здесь не будет ни души...

Веселье стихло.
Легкой грусти птица
Мелькнула и исчезла без следа.
В полночном вихре
Уплывают лица:
-Карета Ваша подана, Мадам...
**

 

12.



Знойным летом, когда раскаленный диск Солнца повисал над Городом и асфальт на дорогах начинал плавиться, а перегретый воздух над землей плыл дрожащим маревом, создавая видимость лужиц вдалеке, уже с утра по Проспекту тянулась череда жаждущих окунуть разгоряченные тела в живительную прохладу речных вод. Попасть на Пляж, расположенный на островной части левого берега Реки, можно было несколькими путями. Первый – речным трамвайчиком с причалов Речвокзала; второй путь начинался с набережной, откуда ходили тоже речные трамвайчики и несколько больших лодок с подвесными моторами, называемые странным, очевидно, татарским словом каюк. Во времена, когда набережная еще не была набережной, а трамвайчики швартовались к деревянному причалу, с обеих сторон от него стояли более десятка больших каюков, хозяевами которых были, как правило, старики с коричневыми морщинистыми лицами, седыми коротко стриженными волосами и сильными мускулистыми руками. Большие весла, приводившие в движение нагруженные людьми каюки, крепившиеся кожаными петлями за колышки, вбитые в специальные отверстия по бортам, в стариковых крепких руках легко взлетали над водой, подобно птичьим крыльям, и плавно заныривали в воду для гребка. Долгая переправа через реку на каюке была истинным наслаждением: журчанье воды вдоль бортов, тихий плеск весел, скрип колышков и пьянящий запах речной воды, смешанный с запахом просмоленного дерева.


Переправа речным трамвайчиком была менее поэтичной, но тоже довольно приятной. По выбору, можно было расположиться на рейчатой скамейке в трюме и через открытое окошко наблюдать за разбегающимися от катера волнами, а при желании, поднявшись по металлическому трапу на верхнюю палубу, ты мог устроиться на нагретой жарким солнцем лавочке и, жмурясь от яркого света, подставить лицо легкому ветерку, слегка усиливающемуся во время движения.
И вот, наконец, швартуемся у причала на входе в затон. Тот самый затон из детского сна, который предварил видение Города, а в последствии ставший реальностью на многие годы моей жизни, поскольку в затоне были расположены водные станции различных спортивных обществ, за то или иное из которых я выступал в соревнованиях по плаванию и водному поло. Но мой рассказ не о затоне, а о Пляже, с которым связаны, наверняка, самые приятные воспоминания о моем Городе.


Да, я не оговорился, Пляж был частью Города, куда, начиная с мая и по конец сентября, перемещалась дневная жизнь молодых горожан, а по выходным дням отдыхал там, казалось весь город. На Пляже собирались, практически, все, кто по вечерам бороздил асфальтовое русло Брода. И хотя у каждой компании было свое излюбленное место, движение по берегу, у самой кромки Реки, не затихало ни на миг; было такое ощущение, что молодые люди, как бы поддерживая Закон Вечного Движения Материи, снуют из конца в конец Пляжа, и если, не дай Бог, они остановятся, рухнет само Мироздание...


Мои друзья , проводившие все свободное время, а летом оно свободным было круглые сутки, на Пляже, радостно приветствовали меня на нашем исконном месте, где деревья и мелкий лозняк узкой полосой перегораживали поперек Пляж на две, почти равные, части. На ходу раздеваясь и пожимая дружеские руки, испытывая непреодолимое желание слиться с чарующими волнами реки, я бросал одежду под пляжный грибок и стремглав, обжигая ноги о горячий песок, несся в воду, которая расступалась веером брызг и принимала в свои объятия...

Там катит волны сонный бриз,
Ступни ласкает шелк песочный
И правит душами каприз,
Наивный и чуть-чуть порочный.


И вьются гибкие тела,
От солнца золото вобравши,
Но ваше сердце, как скала,
Не замечает летней фальши.

Я вам готов простить обман,
Я вам прощу даже измену,
Но этот милый bon vivan
За все ответит непременно.
**

 

Именно здесь, на Пляже, вспыхивали бурные романы самых красивых девушек Города с его самыми блистательными мужчинами. А девушки были удивительные! Очевидно, в старину, когда Город только зарождался и рос, он притягивал к себе людей со всех уголков империи, от всех материков и народов и смешивал, смешивал, смешивал... То, что получилось, нельзя назвать иначе как ГРЕМУЧАЯ СМЕСЬ – взрывоопасность, молниеносность, темперамент, порывистость – лишь самые обычные качества моих горожан. Но красота девушек, в чьих венах текла голубая кровь народов всей планеты, а в лицах угадывались самые утонченные черты всех человеческих рас, была действительно потрясающей. Ее неотразимая магия сводила с ума всех, от мала до велика. Помню, как-то я ехал в речном трамвайчике, а возле меня, на скамейке, сидел маленький мальчик, лет пяти, с молодой и очень привлекательной мамой. На одной из остановок, в салон вошла, скорее даже вплыла, потрясающая длинноногая красавица, юная и пышноволосая. Малыш поднял на нее свою прелестную мордочку, глаза его расширились и он восторженно выдохнул: «Мама, мама посмотри, какая красивая тетя!...» Под его нескромным взглядом, красавица зарделась, смущенно улыбнулась и уселась напротив, скромно опустив глаза, время от времени, удивленно вскидывая их на юного повесу. А тот всю дорогу не сводил восхищенного взгляда, улыбкой отвечая на каждый взмах ее ресниц.
А что же говорить о взрослых особях! При одном только виде дефилирующей по Пляжу дивы, безумным пламенем загорались глаза и сердца. Скрещивались взгляды, шпаги, кулаки...

И словно пес у ваших ног,
В глаза глядя смешно и глупо,
Он чем-то вас опутать смог,
Хоть мелок, как тарелка супа.


Пусть правит балом летний бриз,
Шуршат шелка, как в дни премьеры,
Но я увижу ваш «каприз»
Сквозь щель прицела у барьера.

И вот тогда прощу обман,
Не вспомню даже про измену,
Но этот милый bon vivan
За все ответит непременно!
**

 

Стремительно пролетал летний день. Все меньше и меньше оставалось людей на Пляже, их, пыхтя и покачиваясь, развозили трамвайчики, баркасы и лодки. И вот, последний раз ныряю в воду, уже подернутую легкой рябью от вечернего ветерка, с наслаждением вздрагивая от легкой прохлады, натягиваю брюки, перебрасываю через плечо рубашку и, подхватив босоножки, бреду по приятно теплому песку, загребая ногами, к последнему катеру, который гудит, призывая загулявших пляжников в свое теплое чрево, пахнущее мазутом и масляной краской.

 

13.

Через крепостные ворота я всегда проходил с каким-то трепетом и замиранием сердца, ощущая лапу Времени на плече. Сколько помню Старый Город, кроме двух ворот и еще нескольких построек, ничего более не сохранило облика крепости, которую построил Светлейший. В те времена, когда я только познавал Город, о Светлейшем говорить было не принято, да и просто опасно, ибо он принадлежал к кругу людей, близких к Императрице, а посему персоной чуждой «стране рабочих и крестьян». Вот поэтому, об истинном создателе моего Города я узнал много лет спустя и даже побывал в склепе, где покоились его останки. А пока, я входил в крепостные ворота, не ведая ничего кроме того, что это сооружение, сложенное из ракушечника, является частью фортификационных укреплений, сохранившихся с давних времен, и шел по тропе, между холмов и рвов, в совокупности называемых «валами», в то место, где было определено создание парка и назначался сбор учащейся молодежи для исполнения трудовой повинности на добровольно-принудительной основе. По правде сказать, эта повинность не была так уж обременительна, поскольку собирание многочисленных камней, разбросанных неизвестными сеятелями, очевидно, в надежде на обильный урожай, посадка и окапывание деревьев и кустарников, уборка мусора, накопленного здесь со времен Потопа, и тому подобная деятельность были вполне по силам нашим молодым и крепким рукам, да, к тому же, оставляли немало времени для экскурсий по Старому Городу.

Твои ступни касаются слегка
Камней белесых, словно облака,
Следов не счесть людских,
Не счесть следов колес
И скакунов лихих,
Горячечных в разнос;
Ты трогаешь рукой
Холодность очага
И вмиг с твоей душой
Венчается тоска,
Тоска, древней, чем пыль,
Древней небес и скал,
Чей тлеющий фитиль
Чертит в глазах овал,
Чей коготь у виска,
Чья лапа на плече –
Такая зверь – тоска
Вмещается в тебе.
**

 

С любопытством и щемящей грустью я трогал рукой старые камни, остатки каких-то строений, пытаясь угадать, что здесь было; заглядывал в глубокий колодец, о назначении которого ходили легенды, одна чудовищней другой (порой, впрочем не безосновательных), а на самом деле служившем для хранения запаса воды на случай осады. Присвечивая зажженной бумагой, пытался проникнуть в тайны подземных ходов, чьи лабиринты проходили не только под Старым Городом, но и под многими районами всего Города. Подземные ходы не были легендой, довольно часто, в том или ином месте, неожиданно проваливалась земля и хозяин усадьбы с ужасом обнаруживал, что провал под его сараем или, того хуже, домом на самом деле представляет собою лишь часть подземного хода, откуда-то приходящего и куда-то ведущего. Позаглядывав, вместе с удивленными соседями, в обе стороны, хозяин, как правило, устанавливал бетонные или кирпичные подпорки для поддержания целостности своей постройки, а сам туннель засыпал мусором и землей. Правда, были и такие, что загородив с обеих сторон кирпичными стенками, использовали выгородку, как подвал, для хранения овощей и прочих съестных припасов, утверждая, что в таком подвале всегда сухо и прохладно. Кстати, довольно «оригинальная» идея пришла кому-то в голову соорудить в Старом Городе из остатков подземного хода бомбоубежище, что и было осуществлено в самый разгар Холодной войны.

Но самым привлекательным для меня было тайное посещение собора, носившего имя Императрицы, с могилой Светлейшего внутри. Тихонько ступая, входил я через огромные двери в прохладный сумрак храма. Мерцание свечей и лампад завораживали и притягивали взгляд к ликам, смотрящим на меня вопросительно строго. Пытаясь разгадать, о чем они вопрошают, подолгу простаивал перед золочеными иконами, вдыхая ароматы совершенно незнакомого мне Мира. Трудно сказать, какие процессы происходили в еще детском не сформированном мозгу. Скорее всего, он, как губка, впитывал бессознательные ощущения и неясные образы, может что-то всплывало из глубин памяти, унаследованной от предков, а что-то будило фантазию и она дополняла представления об увиденном, но от посещений собора остались удивительно чистые и нежные воспоминания, живущие и посейчас в душе и охватывающие меня всякий раз, когда я переступаю порог Храма.

Листы старинных книг тихонько шелестят
И переплет скрипит истертым коленкором;
И буквы ровно в ряд
Шеренгами стоят,
Слагаются в слова движением нескорым.


И гаснут над землей священные огни,
И снова в небеса взмывает глас Пророка:
«Или, Или!
Лама савахвани?»
И кровь вместо слезы вновь катится из ока.
**

 

14.

 

Я родился здесь, вырос и жил,
Барабанил в отряде «зарю»,
И под звуки оркестра ходил,
Воздавая хвалу Октябрю.
**

 

А видели бы вы, как оживлялся Город в праздники! Ведь праздники он любил и отмечал их со всем вдохновением и размахом, на которые только был способен и, если учесть, что праздников было много и они были очень разноцветны, то не возможно понять, как они все сочетались в душах и умах моих земляков, тем более, что праздновали они всё на полную катушку...
Наиболее массово и помпезно отмечались Красные Праздники. К ним готовились заранее: с улиц, парков и скверов вывозили мусор, подбеливались бордюры, деревья и столбы, везде, где только можно, вывешивались флаги, флажки, транспаранты; на Площади устанавливалась трибуна, обитая кумачом и ее начинали круглосуточно охранять наряды милиции. Школы, техникумы, училища, институты – все тренировались ходить колоннами ровно и в ногу, а, кроме того, дружно кричать «Ура!». Праздник витал в воздухе, он тормошил всякого и требовал исключительного внимания к себе.

И вот наступал Красный день. Красный, во-первых, по цвету флагов и транспарантов; во-вторых, по цвету листка календаря; и в-третьих, красный издревле в русском языке был синонимом красивого. Утром я просыпался от звуков музыки и громких голосов людей, большими группами идущих к местам сбора. Наскоро позавтракав и нарядно одевшись, выходил из дома и сразу же окунался в праздничную суету улиц. Музыка звучала со всех сторон с разной силой громкости, что создавало очень интересный эффект объемности; чуть ли не на всех углах стояли выездные буфеты, торговавшие и напитками, и закусками; колонны демонстрантов, казалось, шли в противоположные стороны по боковым улицам, но знающему Город, было ясно, что все они, хоть и с разных сторон, шли к тому самому истоку, откуда в час «ИКС», как по мановению волшебной палочки, сливались в единую реку, гремящую и танцующую, стремительно скатывающуюся по Проспекту, мимо трибуны на Площади, к самой Реке. Во всех дворах многоэтажек, с обоих сторон от Проспекта, на столиках, парапетах и детских грибочках, накрывались импровизированные столы с обильными выпивкой и закуской. Оживленно беседуя, смеясь и пританцовывая, люд Города начинал праздновать, уже предвкушая всё то, что их ожидало впереди, на протяжении дня.

В разное время не однозначным было отношение организаторов Красных Праздников к волеизъявлению народа насчет выпивки и закуски, но любые попытки изменить эту традицию, заменив вино, к примеру, лимонадами или соками, не приводили ни к каким результатам, - традиция была незыблема, народ непоколебим.
Итак, демонстрация шла по Проспекту с развивающимися флагами, разноцветными шарами, портретами вождей и транспарантами, надписи на которых настолько часто произносились с трибун, печатались в газетах и журналах, писались на заборах и стенах домов, что уже совершенно не воспринимались смыслово, а были больше этаким антуражем, без которого демонстрация не мыслилась, не воспринималась. Лозунги, звучавшие с трибуны и на которые проходящие мимо должны были отвечать дружным раскатистым «Ура-а-а!», тоже были настолько заштампованы, что в смысл их никто не вдумывался, а воспринимался просто как звук. Пройдя трибуну, колонны автоматически теряли стройность, распадались на отдельные группы, в которых шло оживленное обсуждение, где продолжить праздничное возлияние, а на подходе к Парку, рассыпались совсем, смешиваясь с потоками людей, гуляющих по Броду, спускающихся вниз, к Реке, рассасываясь поперечными улицами по ходу движения. Весь Город превращался в один общий, гудящий, пьющий и жующий шалман, постепенно редеющий, поскольку многих уже ожидали накрытые столы по домам своим да чужим, в кафе и ресторанах, в общем, везде, где только возможно было их накрыть, а на газонах и парапетах, на лавочках и пеньках, ветер шелестел газетами, обертками и прочим хламом, гоняя их перед собой и закручивая по углам в маленькие вихри.

Полз Рассвет по стенам серым,
Чуть промокший от дождя,
И по милиционерам,
И по бронзовым вождям,
И по лицам, и по крышам,
По машинам и такси,
Пробираясь еле слышно,
Шептал : «Господи, спаси...»

Полз Рассвет по битым стеклам,
Что везде в грязи блестят,
И по магазинным полкам,
И по «Славе Октября»,
Теребил знамена робко,
Ветром шарики носил,
И как будто ненароком,
Думал: «Господи, спаси...»
**

 

Однако, были Праздники, в то время, не отмеченные красным цветом на календаре, но любимые и почитаемые моими земляками. Из них, больше всего мне вспоминается Пасха, Праздник, называемый тогда в народе «вкусным» и, не смотря ни на какие запреты, довольно широко отмечаемый. Очевидно, расположение Города, его многонациональный состав и какой-то бунтарский дух, не могли заставить Горожан отвернуться от этого весеннего и светлого по сути своей христианского праздника. Причем, праздновали его, по моим наблюдениям, не только христиане, а практически все жители моего Города.

Да и мне самому очень нравилось, подставив лицо дыханию легкого жасминного ветерка, поздним вечером с друзьями не спеша входить в храм и долго стоять среди верующих, с лицами обращенными к иконостасу и повторяющих за священником слова праздничного богослужения. Это был некий удивительный, непостижимый для меня Мир, - мир смирения и кротости, мир любви и целомудренных поцелуев. Вдоволь наслушавшись песнопений и надышавшись дурманящим дымом ладана, я выходил на свежий воздух, с наслаждением вдыхая ночные запахи весны. Сколько помню, дни празднования Пасхи всегда отличались теплой сухой погодой и чистым звездным небом, словно сам Божий Сын наблюдал за священно действом, творящимся на Земле. А вот уже из храма хлынул люд во главе со храмовыми служителями, несшими хоругви, иконы и свечи, - это свершался крестный ход вокруг храма. Меня никогда не тянуло в эту толпу, как овцы, идущую за пастырями, а больше привлекало наблюдать, стоя в стороне, за происходящим, вглядываться в лица проходящих, запечатлевая в памяти лики, освещенные свечами и достойные кисти иконописца.

И смысл неясных слов является из тьмы,
Как вспышки дивных звезд на бархате небесном.
И буйный свет Луны,
И отзвуки весны,
И вечный шум сосны, и скука в ходе крестном.
Но свет иконных глаз с тоской глядит на мир
И рвется пополам церковная завеса;
В сиянии порфир
Поет дьячок псалтырь
И ладана дымок окутывает чресла.
**

 

Крестный ход снова втягивался в раскрытый зев храма и продолжалась пасхальная служба. А я уже брел домой, немного усталый и растерянный, так и не поняв ничего, но чувствуя, что прикоснулся к чему-то очень древнему и значительному, способному в корне изменить человеческую жизнь, наполнить ее особым, неизвестным пока мне, смыслом.
Утром, обычно, я вставал поздно и первым делом выглядывал в окно – какова погода? Ну конечно, солнце сверкало, паря в голубом небе, по которому плыло маленькое пушистое Облачко, зеленела трава, цвели абрикосы, дурманящий запах цветов которых был ощутим даже через стекло, а в доме стоял пряный запах свежеиспеченных пасок, дразнящий и завораживающий. Ополоснув лицо холодной водой, я садился за стол, брал в руки целую паску, разламывал ее на две части и с жадностью вдыхал ароматный запах печеного теста.
А Город стучал в окно ветками цветущего абрикоса, приглашая пройтись по любимым моим улицам, встретиться глаза в глаза с людьми, приветствующими друг друга радостными возгласами:
- Христос воскрес!
- Воистину воскрес!...

 

15.

 

Лишь на закате наших дней
Осознаем мы слово «нежность»
И превращается в Безбрежность,
Что было меж Тобой и Ней.

Стихает жар огня страстей
И уже лист осенний клена,
Что был вчера еще зеленый,
Кружит между Тобой и Ней.
Лишь на закате наших дней...
**

 

Как только в Городе начинала бушевать весна, все сходили с ума. Первыми были птицы, которые заводили самые разнообразные песни, рассевшись на еще пустующих ветках деревьев. Земля покрывалась порослью, нахально зеленеющей везде, где только могла протолкаться сквозь камни и асфальт, а уж на газонах, в парках и скверах, разнообразие первой растительности просто поражало. Было ощущение, что весна выглядывает из-под земли, чтобы убедиться в готовности мира к ее приходу.
Вторыми были женщины, - они, заслышав лишь трели птиц, расцветали раньше цветения деревьев. Несмотря на еще холодные северо-восточные ветры, а весной они были довольно часты в Городе, все женское население, почти без исключения, начинали менять шкурки, сбрасывая зимние наряды и заменяя их весенними. Если бы спросили, как выглядит весна, то, без сомнения, я б ответил: она похожа на женщин моего Города, на всех в целом и каждую в отдельности. Их красота была настолько потрясающей, что, порой, казалось нереальной. Особенно это наблюдалось весной, поэтапно обозначая все новые и новые грани, в совокупности переливающиеся драгоценным сиянием, прямо слепило глаза. О, эти женщины моего Города! Сколько прекрасных мгновений связано с ними. Если Александр Сергеевич запомнил Чудное Мгновение, явившееся ему в образе Дамы, красота которой, с точки зрения южанина, не бесспорна, то написать такие строки об одной только Даме Города было бы кощунством по отношению к остальным. Ее величество Природа славно потрудилась над прекрасной половиной, цветущей там. Я уже говорил о смешении всех рас и народов, как об одном из главных факторов женской красоты, но, на мой взгляд, не менее важным фактором являлось то, что яркость красок среды обитания могла притушить привлекательность женских качеств, если они усреднены, а при значительном численном превосходстве женского населения в Городе, сложившемся на протяжении многих лет по разным причинам, серость была бы просто не заметна, не воспринята и, как следствие, - неминуемость демографической катастрофы. А Природа, не промах, дала себе волю, привлекши все краски, фантазию и творческий потенциал. Результат не замедлил сказаться, причем, в таком разнообразии видов и форм , что, как говорится, превзошел все ожидания.

И вот я на весенней улице, - в ушах звон птичьих голосов и тоненьких каблучков-шпилек, в глазах хоровод волос, юбок, шарфов, косынок, брошек, сережек и еще чего-то неуловимого, но магически привлекательного. А навстречу шла моя Милая Дама. Уже издалека я узнавал ее неповторимую походку, - следует оговориться, практически всех своих знакомых я достаточно уверенно различал по походке, а что касалось ее, то мог узнать в толпе самых потрясающих красавиц безошибочно. Тем более, что Город знакомил меня с ней постепенно на протяжении долгого времени, раскрывая все новые и новые стороны этой удивительной женщины. Вначале, он показал ее издалека, когда на Брод высыпали стайки школьных выпускниц, что повторялось регулярно из года в год: девушки, с замиранием сердца, впервые выходили самостоятельно на Главную Улицу и, держась внешне независимо и самоуверенно, вопросительно поглядывали на проходящих молодых людей, как бы спрашивая: «Ну как я вам?». Она шла среди школьных подруг, как в букете, однако нисколько не потерявшись среди нарядных юных прелестниц, недаром среди близких друзей ее, заглаза, называли – Изюминка. Мы встретились взглядами, едва улыбнулись и разошлись. А Город расхохотался – он то знал, что сделал свое «черное» дело и вопрос лишь во времени.

После я встречал ее всюду – на Пляже, их компания располагалась недалеко от нашего места, на Главной Улице, где она стала появляться регулярно, на набережной у Реки, в Парке и как не старались мы жить каждый сам по себе, пути наши все сближались и сближались, Город приучал нас к мысли о неотвратимости встречи. И когда эта Встреча произошла, я почувствовал, где-то в подсознании, всю торжественность момента, набросив на ее хрупкие плечики, зябко вздрогнувшие от прохладного вечернего ветерка, свой грубой вязки свитер, в котором она почти утонула. Удовлетворенно хмыкнув, Город зажег на Проспекте фонари, до этого таившиеся в густых кронах деревьев, и наблюдал за нами из подворотен с отеческой нежностью, подсказывая нужные слова и поощрительно ерша мои коротко остриженные волосы. Мы шли, не замечая окружающих друзей, увлеченные беседой, которая лилась легко и непринужденно и которая продолжается и по сей день...

Лишь на закате наших дней,
Как две реки в одну сливаясь,
За все грехи уже раскаясь,
Не подгоняем мы коней.

И тихая печаль, как сон,
Что свила на ресницах гнезда,
Возносит нас к звенящим звездам,
И колокольный дальний звон
Струится дымкой между крон.

Лишь на закате наших дней
Вдыхаем грудью дух акаций,
Не нужно больше декораций
В театре призрачных теней.

Без масок лица оживают,
В глазах безудержность огней,
Как мост между Тобой и Ней,
Мерцая, тихо возникает
Лишь на закате наших дней.
**

 

16.

 

Смахнувши с рукава пушинки,
Сверкнув огнями быстрых глаз,
Ты пролетела, как снежинка,
Не замечая в вихре нас.

А мы, чуть-чуть улыбку пряча,
Слегка кивнули головой,
Лишь обронивши: Бог с тобой!
И, - да сопутствует удача...

Тебя коснулся Божий Перст,
Развеяв тьму ристалищ тайных
И, проплывающих окрест,
Церквей прекрасных и печальных,
Тебя коснулся Божий Перст.
**

 

Когда Кареглазка появилась в Городе, пошел сильный снег, покрывший землю белым пушистым ковром и продолжавший падать с неба огромными клочьями почти вертикально. Ничто не мешало ему вершить круженье в свете фонарей, казавшееся чем-то фантасмагорическим и свидетельствующее о том, что Город радостно выстилает дорогу ей под ноги для Пути долгого и светлого.
Я стоял у окна и смотрел на падающий снег, а в ушах звенели телефонные звонки, которыми Город оповещал о появлении Кареглазки. Сквозь снег, как через вуаль, виднелись красные и зеленые огоньки, проплывающего по Реке буксира, и еле-еле мерцающие отражения этих огней в воде. Что я испытывал в ту ночь, какие мысли витали в моей голове не знаю, но в памяти остались снег, ночь, звон в ушах да торжественный Город в белом фраке, стоявший у меня за спиной с рукой заложенной за лацкан.
Поначалу Кареглазка была взбалмошна и капризна, она требовала к себе внимания и почитания, но постепенно успокоилась и остепенилась, поняв, что ее лелеют и обожают, а потом, расправила крылья и воспарила, привнося в жизнь Города радостное чувство наполненности и многообразия. Она успевала везде, преодолевая расстояния и время: изучала науки и искусство, сочиняла стихи и выступала на сцене, писала картины и танцевала, ездила по Стране и ходила в походы. А Город, распушив хвост, несся вприпрыжку за ней, подавал крендельком руку, чтобы могла опереться, выходя из троллейбуса или переступая лужицу. Кареглазка ему отвечала тем же, подыгрывала шутя и всерьез. И даже, когда я навсегда покинул Город, она оставалась с ним, как этакий мостик связующий нас, часто приезжала оттуда, принося в дом-крепость, вместе с ароматами духов и шоколада, еле уловимые запахи Города, напоминающие нечто забытое и воскрешающие довольно непрочную, но все-таки ясно уловимую ассоциативную связь образов и предметов во времени.
Много лет минуло. И даже сейчас частенько раздается звонок, я снимаю трубку и слышу ее веселый искристый голос:

- Ну как ты там, скучаешь?
- Скучаю и люблю, - говорю я.
- И я тоже..., - как эхо звучит в ответ.

 

И сквозь расстояние и время, в ее мелодично-мягком голосе, мне слышатся интонации и звуки моего Города. 

Капризно вскинутые брови,
Как стрелы молний бьют вразлет,
И шарф пушистый, цвета крови,
На шее розами цветет.


И замирает на мгновенье
Весь Мир под властью звездных чар,
И ширится вокруг пожар,
Все повергая в вихрь смятенья.

Тебя коснулся Божий Свет,
Предав душе Огонь Творенья,
И тает стужа темных лет
В заре грядущих Воскресений.
Тебя коснулся Божий Свет.
**

17.

 

Самотерзание, самокопание...
В жизни - страдание, смысла искание...
Кто-то заблудится, кто-то остудится,
Кто-то изранится, кто-то пробудится...
Пальцы хрустящие, мысли летящие...
Души парящие, в даль уходящие.
Долго ль не видеться с вами, ушедшие,
Смысла искавшие, вечность нашедшие.
Перестрадавшие, недотерпевшие,
Странники хрупкие, люди прозревшие.
Следом горячим, дорогой нехоженой
Ищет вас дочка, на вас непохожая.
*

 

Ее колдовские глаза с зеленоватыми искорками загорелись в Городе в самый разгар нашего с ним романа. Как любопытный бесенок, она бегала по улицам, заглядывая во все тайные уголки, и жадно впитывая ароматы и запахи дворов, парков и огромного пылающего неба, бережно накрывавшего Город своими нежными ладонями. Но когда она была со мной и сидела напротив, на диване, поджав ноги, то напускала на себя чопорную важность, произнося слова и фразы медленно, с растяжкой, будто горошины, катая гласные и раскатисто грохоча звуком «р-р-р». До того, как стать Поэтессой, моей любимой Поэтессой, она увлекалась историей, языками и поэзией, запойно читая и накапливая знания. Поэтому, как только количество переросло в качество, а это случилось довольно скоро, Поэтесса засверкала всеми переливами ограненного бриллианта.

О странный бег времен, о странное теченье
(Мне кажется порой, что сладкое мученье),
Когда за годом год меж пальцев протекает:
Сначала медленно, как томный, вязкий мед,
Потом быстрей, как чистая водица,
И к сорока ей хочется напиться,
Вместить в себя, оставить, удержать,
Но тщетно. И уже сухую руку
Берет Харон. И в вечность (или в муку?)
Ведет тебя. Подходите к реке...
*

 

Не знаю, откуда она это все узнала, но я думаю, что уже тогда прочувствовала, каким-то глубинным зрением увидела и, содрогнувшись от осознания увиденного, лихорадочно схватила перо и бумагу и выплеснула из себя: 

Ты узнаешь? Ведь это та водица,
Тебе, как прежде, хочется напиться,
Но лишь ладья касается ее,
А ты не можешь. Вы бредете в царство,
Где за твое безумное гусарство,
Добро иль зло держать тебе ответ.
Тебе уже обратно ходу нет,
И позади та плещется водица...
Теперь, о путник, хочешь ли напиться?
*

 

Я смотрел с трепетом, сочувствуя и сострадая перенесенному ею открытию, понимая, что не каждому дано, заглянув в Вечность, сохранить в целостности свой разум, рассудок, а уж тем более, описать увиденное там и, после этого иметь мужество жить дальше, не бросившись во все тяжкие или не замкнувшись в раковине.

Не знаю... Мне прозренье не дано.
Но я уже улавливаю дно
Своей ложбинки с времени водою.
И иногда (не часто, но порою)
Губами я подсохшими ловлю
Свою струю, журчащую водицу,
И я твержу: «Напиться бы, напиться...»

 

Мы с Городом смотрели в ее глаза, пытаясь поддержать, ободрить, как бы говоря: «Да что ты, успокойся, все нормально, мы с тобой...». Но она, отбросив руками распущенные русые волосы назад, гордо вскидывала голову и смотрела перед собой, как бы сквозь нас, смотрела вдаль и видела нечто, как ей казалось нам недоступное, непонятное. И тогда мы замолкали, стараясь не мешать, лишь со стороны наблюдая за титанической работой, что свершалась в хрупком, но таком горячем теле, ее лицом, неподвижным и отчужденным, внутреннее напряжение на котором выдавали только трепетно дрожащие ноздри, прищур глаз да изредка вздрагивающие ресницы.
Вот тогда-то Город и спросил меня:

- Скажи, отчего Поэты так печальны?
- Очевидно, оттого, что они заглянули в бездну Вечности...
- А неужели обязательно это делать? – не унимался Город.
- Не сделав этого, ты не сможешь ничего написать! Ведь Поэзия – это Дар Вечности, но за такой Дар следует платить.
- Чем? – склонив голову набок и скосив глаза, наивно спросил он.
- Жизнью..., - просто ответил я и замолчал.
Замолчал и Город. Ему то было все и так ясно, давно понятно, а он всего лишь прикидывался, дурачась и паясничая, желая выбраться из облака грусти, охватившего Поэтессу и меня, и заодно вытащить оттуда и нас. Но даже ему эта задача оказалась не по силам.

Все просто: я струилась в берегах,
А он поил печаль моим дыханьем.
В тени листвы Печаль, дрожа боками,
Позвякивая сталью в удилах
Пыталась одолеть пред миром страх...
А я себе струилась в берегах.

Все просто: он поглаживал Печаль,
Смотрел в глаза озер моих усталых
И вспоминал, как молодцу пристало,
Озера глаз, что жизнь умчала вдаль...
И ласково поглаживал Печаль.

Все просто: я не помню, сколько лет
Его буланый пьет мою водицу,
И путник, позабывший торопиться,
Стал частью леса, превратился в свет,
Сидит, моим дыханием согрет...
Но я уже не помню, сколько лет.
*

18.

 

На бирюзовых островах рисую чаек снежных,
Чем дальше острова – тем больше нежных
Тонов в медовых акварелях
И тем смутней в моих Карелиях
Воспоминания. Из памяти безбрежной
Рисую острова и чаек снежных...
***

 

Рассказывают, что по Реке шла ладья из варягов в греки и один из воинов случайно выпал за борт. Очевидно, тяжелые доспехи помешали догнать товарищей и он был выброшен волнами на песчаный берег. Отлежавшись немного, молодой варяг вошел в Город, настороженно оглядываясь по сторонам, то и дело хватаясь за меч, но скоро понял, что ему ничего не угрожает, поскольку шедшие навстречу горожанки мило улыбались, скромно опуская глаза и не очень скромно поглядывая из-под ресниц. Одна из них, видя что чужеземец промок и замерз, взяла его за руку и привела в свой дом, где обсушила, обогрела и приласкала... Там он и остался.
Вот такая легенда ( если хотите – версия) о появлении в моем Городе Викинга, - молодого человека с ясными голубыми глазами, высоким лбом и хохолком на макушке, взъерошенном горячим степным ветерком, как гребешок у боевого петуха.
Поначалу, Викинг пел варяжские песни, бросая из-под лобья косые взгляды, рисовал картины северных просторов с таким проникновенно звучащим чувством ностальгии и трепетной любовью, что казалось, недолго задержится в Городе. 

По карельской старой тропке,
бывшей волоком когда-то,
Мы на озеро добрались,
где в глуши елей лохматых
Кержаки скрывали веру
от царя в лихие годы
И свои скрывали лица
в неостриженых бородах .
На болотистом прибрежье
Долго мы ночлег искали –
Там, на корнях древних сосен
среди мхов заночевали.
Утром – выдры и ондатры
спин еще не разогнули, -
А мы лодку с нашим скарбом
в воды озера столкнули.
На холмы таежных сопок
нам открылся вид чудесный:
Сопки грозные темнели,
подпирая свод небесный.
И настолько были мелки
плесы озера, что в гребле
Весла были бесполезны,
зарываясь в ил и стебли.
С этих мест и начинает
мелкой речкой в узком бреге
Бег свой мощный и спокойный
Илекса-река к Онеге.
***

 

Но постепенно его лицо покрылось загаром, в глазах загорелись солнечные зайчики и всем обликом он стал напоминать огненного льва; в песнях появились мелодии, характерные для знойного юга, со сладостью спелых абрикосов и легкой горчинкой полыни, а в картинах все чаще загорались краски, переливающиеся всеми богатствами нашей яркой палитры, рождающие на полотнах самые невероятные по фанатазии образы. 

Нас всех уносит в Черную дыру,
Где исчезает Мир (в обычном смысле).
Планеты, солнца в звездном коромысле
Трепещут, будто свечи на ветру.
Мы смертны – и Вселенная не вечна,
Хоть и короче наш намного путь,
Кто может это время повернуть,
Чтобы избегнуть смерти бесконечной?

Никто... Влача по жизни дни,
Идем и мы – от смерти до рожденья,
Века считая, годы и мгновенья,
Незримые Вселенной муравьи.

Ночное небо смотрит нам в лицо,
Мы видим отражение друг в друге,
Оно в волшебном непрестанном круге
Хранит для нас Властителей кольцо.
***

 

И Город, пришедший в восторг от такого преображения, поглаживал его вихрастую голову, признавши своим и поощрял к полетам все выше и выше. А Викинг далеко зашвырнул свои доспехи и меч, полюбил Город, Реку и молодую горожанку, приютившую его, и с тех пор, часто сидя на берегу и закрыв глаза, пел песни, одну краше другой.

19.


Не подходите близко к алтарям:
Они, возможно, вовсе не святыни,
А просто камни, мертвые, пустые
И только кровь разбрызганная стынет –
Не подхлдите близко к алтарям.
*

 

В начале они мне показались сиамскими близнецами. Не по внешности, конечно, ибо внешностью отличались разительно – один ширококостный плотный мужик с рубленным лицом и огромными ручищами, второй – небольшого роста, худощавый с прищуром из-под очков. Схожесть их заключалась, как показалось тогда, во взглядах, в попытках постичь Божественные явления через посредство точных наук, в частности математики, специалистом в которой и был один из них, Академик, как прозвали его мы с Городом. Правда в Городе он был чужаком, таковым и остался, и, когда наезжал по случаю, держался особняком, не смешиваясь с толпой и подергиваясь всем телом, как бы пытаясь стряхнуть с себя прилипающих к нему эксцентричных дамочек, во множестве роящихся вокруг. А вот второй, Профессор, фигурой был преинтересной. Как оказалось, при более близком знакомстве, их схожесть с Академиком была чисто поверхностной. Однажды, довелось мне слушать лекцию Академика (хотя меня и часто приглашали, по разным причинам, редко удавалось бывать на них). В тот раз он был в ударе, - исписав формулами две доски, весь измазавшись мелом, и доказав, во всяком случае для себя, математически существование Бога, формулу Которого на наших глазах вывел, Академик победно взглянув на аудиторию, смахнул со лба пот меловой тряпкой и начал отвечать на множество бестолковых вопросов, задаваемых исключительно дамочками, с целью привлечь к себе внимание мэтра. Я сидел за последним столом и, честно говоря, не мог избавиться от ощущения, что либо я полный осел, либо меня хотят таковым сделать. В это время ко мне, протолкавшись через толпу, подошел Профессор ( к тому времени у нас с ним уже установились приятельские отношения) и спросил:

- Ну как тебе?
- Ничего не понял, - честно признался я.
- Я тоже..., - засмеялся он.
Мы стояли и от души смеялись, избавившись от напряженного недоумения. Заметив, что смеемся, Академик направился державным шагом к нам, строго посмотрел и поинтересовался причиной столь веселой реакции. Я объяснил.
- Вот дуралеи, - прогрохотал он, но, очевидно, заразившись от нас смешливым настроением, хмыкнул и затем захохотал. Так и смеялись втроем среди толпы недоумевающих дамочек, укоризненно смотрящих на меня с Профессором, - дескать вот, из-за вас, разгильдяев, все приняло такой несерьезный оборот.
Вот тогда то я и понял, насколько разные сиамские близнецы, ведь Профессор являл собой порождение Города и впитал в себя его кровь и плоть, не говоря уже о том, что, как и почти все мужчины, был очарован его Прекрасной Половиной, с младых ногтей вкусив сладкий яд их колдовских чар. А когда Город заметил такое почитание, то преподнес ему этакую милую Дюймовочку, чем привязал к себе навеки.

Как говорят, смех очищает души и умы, а когда человек может посмеяться над собой, то очистителен во сто крат. Как истинный сын Города, Профессор умел это делать с большим искусством, а Академик – нет, посему дни их сотрудничества были сочтены, так как поверять математикой гармонию было не только забавным, но мало перспективным. А насмеявшись, Профессор пошел в Храм, обретя цель и смысл жизни в духовном служении.
Все это было бы обычной историей и Профессор стал бы простым прихожанином, но кровь, впрыснутая ему Городом, кипящая в венах и стучащая в виски, заставила пойти дальше, не ограничиваясь только соблюдением постов, молебней и других установлений и обрядов Церкви. Преодолев множество препятствий и косность окружающих, он возродил Храм, который, благодаря его бдениям, существует и поныне. А Профессор, поблескивая очками и устало посмеиваясь, приговаривал:
- На все воля Божия, а мы орудия Промысла Его... 

Выходя из двери наугад,
Попадаешь сразу в звездопад.
И волны серебряный накат
Самая большая из наград.
Разложи костер между камней,
Видишь, ночь темней, темней, темней...

Посмотри, что светится вдали,
Может это Знак Святой земли.
Мы ее искали – не нашли,
Только растеряли корабли.

Разложи костер между камней,
Сделай ночь светлей, светлей, светлей...

И уже достигнув Вечный Дом,
Позабыв Гоморру и Содом,
Из Реки Забвенья воду пьем,
Вспененную тисовым веслом.

Для костра не нужно больше дров –
Нам тепло от света Вечных Снов...
**

20.

 

Борясь со Злом, не задавать вопросов
И не надеясь от борьбы укрыться –
Здесь каждый рассуждает, как философ,
И действует, как мученик и рыцарь.

Здесь живы от надежды до надежды.
Здесь верят – от страданья до прощенья.
Здесь, кутаясь в промокшие одежды,
Спесаются рассказами и пеньем.
****

 

Когда я впервые ее увидел, ничто не предвещало бурного развития событий, назревавших в скором будущем. Просто шла по Главной Улице моего Города маленькая девочка, в зеленой шубке с капюшоном , за руку с отцом, моим приятелем, и очень шустро так скакала то на одной ножке, то на другой и, в то же время, как-то внимательно поглядывала из-под капюшона на меня. Мы остановились, перебросились парой фраз и разошлись, каждый в свою сторону, но почему-то в памяти остался тот внимательный взгляд на еще детском личике, совершенно не соответствующий ее возрасту. Лишь много позже я осознал, что Город наделял своих птенцов свойствами и чертами, не зависящими от биологического возраста и, когда я вновь встретил ее, то стало ясно, что таил тот внимательный взгляд:

Мы славно жили, но пора платить долги.
Нам, как и всем. Мы жили, как умели.
Да что там! Были и у нас враги, -
Но мы об этом думать не хотели.
Мы жили, как могли. Но будем мы платить
Не так, как можем – только так, как должно...
****

 

И вот тогда я вновь заглянул ей в глаза, глаза эльфийской принцессы из фантазийной страны Сказочника туманного Альбиона и обомлел: это была Лучиэнь. Про себя так я и стал ее звать, впрочем, думаю она об этом порой догадывалась. Мы виделись все чаще и при каждой встрече Лучиэнь раскрывала все больше и больше колдовские чары своей Поэзии, стремящейся в заоблачные выси, не смотря на все возрастающее притяжение Земли.

Все так же близко – ближе и не надо –
Душе моей слова, что ясны и чисты.
И отвести уже не даст спокойно взгляда
На них поставленная роспись красоты.
Слова плывут, летят, вливаясь в наши души,
И освещают путь, и греют их огни,
Когда бредем одни средь темноты и стужи.
Однажды и навек пленяют нас они.
****

 

Но, однажды, глубоко задумавшись, Лучиэнь прогуливалась по искрящимся лесам в далекой стране Сказочника, напевая про себя вместе с птицами какую-то свою песенку. Она шла все дальше и дальше, не слыша призывов Города вернуться, и вышла к незнакомой поляне, поросшей неведомыми цветами, над которыми мелькали разноцветные бабочки. Уставшая, присела в тени развесистых деревьев и вдруг забылась.

Город исчез в тумане.
Сырость не даст уснуть.
Холоден, горек, странен –
Страшен привычный путь.
Взгляд беспокойный ищет
То, к чему так привык:
Двери, заборы, крыши...
Вечность, столетье, миг...
****

 

А пришла в себя, - Города не было и в помине. Пыталась отыскать, возвращаясь по своим следам, но следы заросли цветами и музыкой слов, тропинки перепутались и сплелись паутиной, разорвать которую не было никакой возможности, а на призывы никто не отзывался, даже шальное эхо. И в тот момент она наткнулась на меня, по одному лишь взгляду поняв, что я тоже покинул навсегда Город, утратив его безвозвратно.

- Как это могло случиться? - беззвучно спросила она.
- ...могло случиться, - эхом ответил ей.
- Неужели это навсегда? – настойчивыв колокольчиком звенел ее голосок.
- ...навсегда...
- Но этого не должно быть!..
- ...должно быть...
Лучиэнь снова подняла на меня свои грустные глаза и я успел рассмотреть маленькую девочку в зеленой шубке с капюшоном, которая, прыгая на одной ножке, исчезала в глубине ее зрачков.
- Значит это навсегда? – спрашивали ее глаза.
- Да, навсегда...

В одиннадцать наш город крепко спит.
Лишь кое-где под фонарями люди.
Стук каблучков, как перестук копыт,
Так тих и одинок, что никого не будит.
Наш город тоже одинок и тих.
И спит, наверное, часов по десять в сутки.
Он скучен для чужих и для своих, -
В межвременном застывший промежутке.
****

 

- Скажи, ведь это уже о Чужом Городе? – тихо спросила Лучиэнь, отложив книгу.
- Да, конечно о Чужом, - не задумываясь ответил я ей.

 

21.



Он родился не в моем Городе и, хотя прожил в нем большую часть жизни, всегда ощущал себя некой инородной частицей, не вступавшей ни в какие, более или менее, устойчивые соединения с ним. Правда, Город относился к нему с пониманием и симпатией, однако, из-за некоторой замкнутости и, отчасти болезненности, дальше этого дело не шло, а когда Город нас познакомил, долго еще пришлось узнавать, что таилось за стеной молчания и настольгической грусти. Я не оговорился, именно настольгия была в его глазах, ибо даже когда разговор шел об истории Города, а история была довольно частой темой наших бесед, я замечал, что в паузах, задумавшись, он улетал куда-то далеко-далеко и с трудом возвращался в текущие измерения. 

Ах, как сильно болит голова,
Как вовеки она не болела,
И стекают с недвижного тела
Ваши слишком пустые слова.
И когда предъявляет права
Эта жуткая боль, как кандальный,
Я бреду в тот невидимый, дальний
Край, где тишь, и вода, и трава.
*

 

Даже фотоработы, создаваемые им с большим мастерством, несли эту грусть то в образе одинокого листочка, кружащегося в струях речного потока, то Парусника, на зимней стоянке сложившего свои белые крылья и еле различимого сквозь пелену тумана, то в изгибах тела юной девушки, сфотографированной в свойственной только ему манере. Однажды, глядя на фотографии, Город воскликнул:
- Смотри, да он же мастер!
- Ты прав, - согласился я, - Мастер...
Так мы и стали его называть. Когда же Мастер начал работу над экранизацией Книги своего великого тезки, никому не пришло даже в голову удивиться, ибо все знали – он был готов к этому. 

Грусть – это гроздь неспетых песен,
Грусть – это гроздь остывших светил,
Грусть – это гвоздь, что Господь отметил
И в рану сыновнюю сам всадил...
*

 

Время шло, Мастер работал много и вдохновенно, проявляя все новые образы своих изысканных фантазий, не обходя вниманием и Город. Время от времени показывал открытые в недрах Города, в его глухих переулках, то изумительные фасады старых домов, то ангелов, сидящих над лепным карнизом гостиницы, то узорчатые кованые ворота, полу- развалившиеся, но сохранившие элементы своей былой красоты, а, порой, просто остатки булыжной мостовой, как эхо памяти о юных годах Города.
Иногда, Мастер исчезал на короткое время, а когда вновь появлялся, глаза его блестели, на губах блуждала легкая улыбка и весь он мерцал и лучился неведомым, нездешним светом. А на снимках, показываемых с большой неохотой, были запечатлены какие-то пещерные города в горах, леса на крутых склонах, кристально чистые реки, с незамутненными заводями и пенистыми бурунами на перекатах. Оттуда на меня смотрел совершенно иной Мир, с древней и драматической историей, прекрасный и таинственный, но пока чужой и мало понятный. И вдруг, Мастер заговорил:

- Невозможно привыкнуть к тому, что там открывается взору, - его речь, вдумчивая и медленная, как бы приглашала к размышлениям. – С детства помню те места, а привыкнуть не могу. Каждый раз все видится по-новому, в ином свете. Даже не могу объяснить, почему... Просто, порой, какой-нибудь новый нюанс – то ли запах, то ли звук, то ли цвет, а в результате ощущение, что ты там впервые... А, иногда, чувство, что там уже был, но давно... Очень давно – в другой жизни...
Затаив дыхание, мы с Городом слушали, боясь прервать речь Мастера, но он уже замолчал, мысленно бродя по своей сказочно-прекрасной стране, бережно раздвигая ветки густого колючего шибляка, опоясывающего крутые горные склоны, в тени огромных старых тисов, чей яд глубоко проник в его сердце, прикладываясь губами к ледяной воде, струящейся из скалы... 

Блеск жемчужной воды на щеках,
Зеленеющих заводей лед,
Оседлавшая камни река,
Бесконечный свершает полет.


А ущелье бормочет стихи,
В забытьи закрывая глаза,
Небеса глубоки и тихи,
И на них то роса, то слеза.

У подножья раскинув ковер,
Лес от воздуха чистого пьян,
В окружении сказочных гор
И обрывов кабаньих полян.
**

 

А вскоре Мастер, проникшись доверием, пригласил и меня на свидание с Горной Страной, хранителем которой был долгие годы. Я не смог отказаться и с головой окунулся в чарующий Мир, открывший мне новые, доселе неизведанные, грани Бытия.
Возвратившись, я впервые сказал Городу:
- Если исчезну, скорее всего, найдете меня там...
А он в ответ лишь грустно вздохнул и отвесил мне легкий подзатыльник. Так, обычно, поступает мудрый учитель, когда ученик уже вырос и готов вылететь из гнезда...

 

22.



По сей день не могу до конца понять, как Город относился к пришельцам, - то ли с недоверием, то ли с равнодушием, а может вообще никак, просто терпел их присутствие да и все. Но это относилось к пришельцам обычным, без каких-либо ярких признаков индивидуальности. Что же касалось людей талантливых, то в этом случае, он, как настоящая кокетка, пускал в ход свои чары, чтобы привлечь внимание, очаровать, приворожить, удержать как можно дольше. И хотя ему это не всегда удавалось, например, Александр Сергеевич провел в Городе всего несколько дней и не сохранил, толком, даже легких воспоминаний, но с годами, он обучился многим премудростям (не исключаю, что у своих прелестных горожанок) и таланты стали задерживаться на более долгое время, все больше находя в нем черты привлекательные, заслуживающие не только пристальное внимание, но и отображения в своих произведениях.

Однако, для меня всегда останется загадкой, чем очаровала его эта хрупкая женщина с печальными голубыми глазами на скуластом скифском лице, грациозная и медлительная, совсем не похожая на страстных и стремительных женщин Города. Да и в стихах ее, закатно-печальных, о нем даже не упоминалось. Впрочем, не исключаю, что всю ее интимную лирику этот прохвост принял на свой счет... Может быть, может быть, но приковал к себе так железобетонно, что мне, порой, напоминала она Полонянку. Хотя для нашего степного юга, издревле, это не было такой уж редкостью: степняки в набегах воровали женщин у поселян, а те, не будь дураками, отправлялись с казаками в ответные набеги и приводили в свои дома степнячек. Так повелось в нашем древнем крае еще задолго до рождения Города, а то что он воспринял обычаи и повадки наших прапращуров, то его ли в том вина... 

И что ж прочел в душе моей
Твой взгляд спокойно-безмятежный?
Не обожгись душою нежной
О пепел прожитых мной дней.
Увы, еще он не остыл
И жжет, и мучит, и пытает,
И так несбывшимся терзает,
Что, кажется, и жить нет сил.

Все было, счастье и весна,
Глаза сияли звезд всех боле,
Но глаз моих голубизна
Теперь лишь серый пепел боли.

И я смеюсь, смеюсь, смеюсь,
Чтоб сил заплакать не осталось,
И глаз внимательных боюсь,
Мне кажется, сейчас вгляжусь,
А в них – сочувствие и жалость.
*****

 

А Полонянка рвалась на волю, не осознавая коварства пленившего ее, терзалась и металась в плену своих чувств, пыталась разорвать оковы, опутывающие и мешающие полету. И только мечты давали возможность, хоть на короткое время, душе расслабиться, отдохнуть. Но даже в такие мгновения, мысль о несвободе таилась в глубине мятущегося разума. 

Мне б хотелось быть ангелом добрым,
Первым цветом, слезинкой дождя,
Мне б хотелось быть зайчиком солнечным,
Но нельзя, уж нельзя, уж нельзя.


Я уже рождена, уже создана
Грустной женщиной, смертной, земной,
И тоскую ночами беззвездными,
Быть душа моя жаждет иной –

Светлым ангелом, ясною звездочкой
Или нежным рассветом пылать,
Невозможно, я знаю, мне поздно –
Никогда, никогда не бывать

Светлым ангелом, ясною звездочкой.
Но ответит мне кто, чья вина
В том, что так все безвыходно поздно,
Что уже рождена, рождена...
*****

 

Ближе узнав ее, я был поражен тем внутренним богатством, созданным самостоятельно, вопреки удушливому мирку окружения, не смотря на социальные бури, разразившиеся над Страной и в щепки разнесшие не только Парусник – герб моего Города. Эта нежная и трепетная женщина, не сломленная, не потерявшая веры в себя, сохранившая Поэзию души, вечную нетленную женственность, как некую Тайну, к которой приобщила и нас с Городом. 

Я – тайна, я – тайна, я женщина,
Я таинством издревле венчана,
Всегда быть звездою манящею
И жаждою вашей палящею,
Водою живительной радостной,
Отравой и горькой, и сладостной,
То – снегом, то – белым цветением,
То – светом вам быть, то – затмением,
То – суженою, то – случайною,
Всегда неразгаданной тайною...

***** 

23.



Банально, но факт – он не всегда был стариком. Даже, когда, в возрасте весьма преклонном, он шел по улице, некому не приходило в голову так его назвать. Но, осознавая ту приличную разницу в возрасте, а самое главное, бурную и насыщенную событиями жизнь, которую Старик прожил, в разговорах о нем я называл его именно так.
Старик появился в Городе, когда жизнь его перевалила уже за половину и, если первую половину он прожил в бешеном темпе, а на его долю выпало столько всякого, что хватило бы на десяток обычных человеческих жизней, то всю вторую половину он провел здесь, лишь изредка покидая Город не короткое время. Как ни странно, но Город принял его почти сразу и они быстро перешли на «ты», а когда Старик шел своим легким стремительным шагом по тротуару из итальянского камня, казалось, Город идет вместе с ним, подлаживаясь в такт и ногу, и, со временем, мне стало даже трудно их разделять.

Что касается наших отношений, то строить их со Стариком было намного труднее, нежели с Городом, ведь Старик был довольно вздорным и взрывоопасным, на любые возражения реагировал резко, а суждения высказывал безапелляционно. Поэтому, в начале, мы часто подолгу и бесполезно спорили на темы, не имевшие к нам прямого отношения, а часто и вообще теоретически общего характера. Очевидно, именно буйный темперамент Старика и вызывал любовь к нему Города, что не мешало им, порой, тоже схлестываться в жестких спорах и даже драках. Но с годами норов его помягчал и все больше проявлялись природные доброта и любовь к людям, что, несомненно, сближало еще больше их с Городом, тем более, они то умели отличать белое от черного.

Особенно интересным было общение со Стариком во время рыбной ловли на Реке, куда меня он регулярно приглашал. Тихий плеск воды о борт лодки, бескрайнее звездное небо, легкий шепот верхушек деревьев – все создавало непередаваемый словами фон для бесед, в которых раскрывался мир человеческих чувств и поступков в эпоху социальных потрясений и чудовищных войн, а он был участником аж трех войн и ему было что рассказать. 

- Скажи , Старик, о чем твой лес шумит
и почему тревожен гомон птичий?
- Ты что, не слышишь топота копыт,
Звон стали, голос труб и кличи...


- Постой, Старик, а чем опасен вам
Весь этот шум? Ведь это же не волки!
- Ты что, не знаешь, горе ручейкам,
Лесам и птицам – это скачут орки.

- А что, Старик, за люди скачут там
И почему для вас они опасны?
- Да разве это люди! Это хлам:
Они звероподобны и ужасны.

- Старик, ты шутишь! Что за существа
Вселяют такой ужас в твою душу?
- Не ужас ,- отвращенье естества,
Они не созидают – гадят, рушат.

- Откуда они взялись, мне скажи,
Кем созданы и какова порода?
- Подумать страшно! Вышли из души,
Из недр, из семени, из самого народа.

- Народ. А что это? Не знаю я, Старик,
Коль он родит ничтожество такое?
Он помолчал и как-то даже сник,
Сказал: « Народ, - да это мы с тобою...»
**
 

Много чего довелось мне услышать и в ожидании поклевки, и за котелком ароматной янтарной ухи, готовить которую он был великий мастер, чему учил и меня, рассказывая о различных видах рыбы, наиболее подходящей для приготовления ухи, о рецептах, по которым готовили уху в других местах огромной Страны, которую объездил вдоль и поперек, не считая того, что во время Большой Войны, как минимум через половину прополз на животе под пулями и бомбами. А однажды, произошел случай, раскрывший грани необычной чуткости и доброты Старика.
Мы сидели в лодке, заякорившись возле берега, теплым осенним вечером, когда солнце уже село, но еще от освещенного неба лился мягкий свет, а в перламутровой светло-голубой чаше плавали розоватые облака. Сидели тихо, почти не разговаривая, думая каждый о своем – неоценимым качеством Старика было умении помолчать. Вдруг, в лагунку на мелководье, между бортом лодки и берегом, из-за камышей с неба свалился молодой селезень. Мы окаменели. Не обращая на нас никакого внимания, а может просто не замечая, он начал плескаться и заныривать, с аппетитом поглощая ракушки и что-то еще, извлекаемое из ила. Во мне взыграла кровь охотника и я, тихонечко взяв подсаку, молниеносным движением накрыл красавца сеткой и втащил в лодку. Селезень вначале забился в руках, а потом присмирел и обречено втянул голову. В этот момент Старик гневно выпалил:
- Как ты мог так поступить! Он же нам доверился!...

- Но ведь..., - я осекся на и взглянул в его лицо. На нем были гнев и презрение.
Меня словно окатило кипятком, давно не испытывал такого стыда и растерянности. Ни слова не говоря, я аккуратно опустил на воду птицу и разжал пальцы. Селезень повернул голову, взглянул на меня, потом на Старика и медленно поплыл от лодки; затем несколько раз встряхнул крыльями, расправляя помятые перья, легко взлетел и исчез за камышами. Ни слова больше не промолвил Старик, но долго еще я чувствовал на своем лице его гневный взгляд и многое отдал бы, чтобы забылось или хотя бы притупилось то чувство стыда, которое жгло меня даже спустя много лет. Но, после этого случая, я лучше стал понимать его и, когда он уж сильно харахорился и лез на рожон, с улыбкой смотрел на него, зная, что все это лишь внешние проявления, за которыми прячется чуткая и нежно-ранимая душа. 

- Вы видите усталость в небесах?
- Конечно вижу, только очень смутно...
- Считаете, наступит скоро утро?
- Быть может и наступит. На часах...
- И как же нам с усталостью, мой друг?
- Да просто жить, не думая, но веря...
- Вот кто-то уже тихо стучит в двери...
- Пускай стучит, не замкнут еще круг.

- Но круг замкнется скоро. А потом?
- “Потом” себя заявит и напомнит.
- Вдали, едва белеет чей-то домик...
- Да нет, не дом то, а лишь пень с дуплом.
- И что же это все не то, не так?
- А кто сказал, что будет все иначе?
- Давайте все взьмем переиначим!
- Да стоит ли в наш век дразнить собак?!

Задернем шторы, затворим окно
И застегнем сюртук до подбородка;
Пойдем вперед усталою походкой
И не заметим, что уже темно...
**

 

Долгие годы я жил рядом со Стариком, ходил с ним по Городу, касаясь плечом плеча, любуясь всегда молодцеватою походкой и стремительной реакцией на любые проявления агрессивности и хамства, а он органически не терпел ни того, ни другого и всегда был готов, даже уже в преклонные годы, дать им бой, причем, не всегда в переносном смысле. А Город провожал его восторженным взглядом и сам выпячивал грудь, как бы говоря: «Мы с тобой еще ого-го...» Когда же Старик засобирался уходить, нам ничего не оставалось иного, как тихо проводить его, стараясь не подать и виду, как тяжко с ним расставаться, хотя до конца скрыть этого нам, видимо, не удалось... 

Я в Смерти лик смотрел, не отрываясь,
Сорвав печать запретного плода.
Шептали губы: «Это навсегда...»,
«На время лишь...», - Она мне, улыбаясь.


Вдруг ощутив непрочность Мирозданья
Скорее не умом, а животом,
Прощанья миг оставив на потом,
Я погрузился в волны подсознанья.

Светился Мрак в бескрайней Тишине,
Умерших звезд крылатые виденья
Из далека стремилися ко мне,
А из небес лилось над Миром пенье...

И впереди, в туманной пелене,
Шел кто-то ввысь, по призрачным ступеням.
**

24.

На дно реки
И в глубь руки
Так страшно заглянуть –
В воде так холодны зрачки,
В ладонях – чей-то путь.
В мирок оков
И в бездну слов
Так просто соскользнуть.
И пусть другой в поток веков
Вливает цвет и суть.
*

 

Если вести разговор о Городе, то не упомянуть о Реке было бы просто несправедливо, посколку даже сама идея зарождения его связана непосредственно с Рекой, точнее с близостью Моря, в которое она впадала. Да и вся жизнь моих горожан была связана с Рекой – и работа, и отдых, и кухня. Она , как и Город, постоянно присутствовала в разговорах, была этаким существом, жившим в Городе, у Города и вокруг него. Как было сказано, их обоих я увидел во сне почти одновременно, а затем и наяву, так что разделить их никогда не мог, впрочем, и не пытался. Итак, Город, по большому счету, расположился на участке суши, отрезанном от всего Материка рукавами Реки и ее притоками, в общем, как бы на острове. Идея эта не бесспорна, если ее рассматривать с позиций геодезии, географии и прочих весьма точных наук, однако в моем представлении имеет место исключительно субъективная точка зрения, а, следовательно, руководствуясь принципом – как хочу, так и ворочу – я отметаю возможные обвинения в неточности терминологии, к полетам души отношения не имеющие.
Но какими бы речками Город не был окружен, все-таки Река, обнимающая его мощной полноводной дугой и разделяющаяся сразу за Портом на несколько судоходных рукавов, играла в жизни Города роль, переоценить которую весьма трудно. Впрочем, живя там, я никогда серьезно и не задумывался о значении Реки в экономическом или каком либо ином плане, а просто любил и наслаждался общением с ней, как наслаждаются любимой женщиной, зная до мелочей ее жесты, изгибы тела, запах волос, вкус губ... Уже издалека я чувствовал запах ее воды, приносимый легким ветерком, частенько, вместе со звонкими голосами комаров, назойливое приставание которых не могло испортить положительных эмоций, навеваемых волшебными летними вечерами. Чем ближе подходил к Реке, тем все более манящим становился ее дух, и слух уже начинал улавливать легкий плеск воды, бьющейся о камни набережной, а сумерки вспыхивали множеством огней, особенно ярких на фоне темной воды, блестящей искрами бесчисленных отражений, однако, не притупляющих сияние звезд, одинаково ярких и на небе и на водной глади. Ширина и мощь потока, неспешно стремящегося по руслу, всегда вызывали во мне восторженное благоговение. Особенно это ощущалось, когда оставался с Рекой тет-а-тет, сидя в лодке посередине, наблюдая лениво за удочками, стоящими вдоль борта с натянутой тетивой леской, мелко дрожащей от напора течения, а Река, подернутая легкой рябью постукивала в борт и журчала, обтекая лодку, как бы рассказывая свои нескончаемые истории о людях и городах, встречаемых ею на протяжении всего длинного пути.

Справедливости ради, следует сказать, что Река не всегда была такой ласковой и спокойной: стоило лишь подуть низовому ветру, как она вскидывалась на дыбы крутой высокой волной, закрученной в пенистые барашки, раскачивала и заливала движущуюся лодку, а при неосторожном повороте, и вовсе переворачивала ее. Много печальных историй ходили по Городу о гибели рыбаков, спортсменов и просто отдыхающих, попавших в бурю, однако, почти все рассказывали о непочтительном отношении к Реке, чаще всего под влиянием огненной жидкости. Вот именно почтительности к ней, меня учили с детства, объясняя, как следует себя вести в самые экстремальные моменты и чего делать не допустимо, а, поэтому, проплавав по Реке многие годы, не единожды побывав в бурях и штормах, остался цел и невредим, хотя, порой, Река позволяла себе довольно забавные шутки.
Дело было теплым осенним днем, когда солнце еще было ласково-горячее, а вода уже набрала студенность и дышала прохладой, создавая как бы контраст светилу. Мы находились в нижнем рукаве Реки, самом широком и полноводном. Течение еле-еле шевелило водоросли, хорошо различимые в глубине под лодкой, а между ними серебряными искорками мелькали мелкие пукасики и красноперочки. Лодка стояла не далеко от берега, поросшего камышами, просеченными небольшой лагунной с желтым песчаным дном. Я стоял на носу лодки, держа в руке удилище и смотрел на поплавок, недвижно застывший в воде. Тишина была неописуемая, - ни дуновения ветерка, ни шелеста камыша, - все замерло и нежилось в последних лучах уходящего лета. На корме, опершись о подвесной мотор, дремал мой Старик, держа в руках удилище, заброшенной на глубину донки, время от времени легко подергивая ее и снова послабляя, в надежде на окуневую поклевку. Неожиданно, в лицо мне подул ветер, возникший как бы из ничего и все усиливающийся и усиливающийся. С удивлением я наблюдал за поплавком, вдруг начавшего двигаться как-то странно, по кругу, в центре которого образовалась воронка. А ветер все усиливался и уже свистел в ушах. И тут центр воронки стал подниматься вверх, образуя столб воды, растущий на глазах в высоту и в диаметре, а еще через мгновение этот столб двинулся на меня. Сообразив, что ничего хорошего ждать не следует, я упал плашмя на нос лодки, схватившись раскинутыми руками за отбортовку по краям, прижавшись всеми силами к холодному металлу. Бросив взгляд назад, краем глаза увидел, как резко проснувшийся Старик ошалело смотрел ничего не понимающими глазами на вращающийся в воздухе подобно лопасти вертолета, свободный конец брезента, закрепленный другим концом в районе плексигласового козырька, пытаясь поймать его всякий раз, когда брезент хлестал его и плевался в лицо ледяными брызгами. Но вот вихрь прошел через лодку, окатив нас, с головы до ног, водой и направился к середине реки, вырастая выше и выше, дошел почти до середины, обессилел и с шумом обрушился в воду, разойдясь кругами по всей ширине. И вновь наступила тишина. Я поднялся, отряхиваясь и отфыркиваясь, огляделся и меня начал давить смех - на корме сидел Старик, весь мокрый, взъерошенный и недоумевающий:

- Что это было? – удивленно пробормотал он.
- Смерч, - уже прийдя в себя, ответил я.
- А мне со сна показалось, что лечу на вертолете, - он тоже засмеялся и начал отряхиваться.
А Река тихо и незлобно посмеивалась над нами, легко пошлепывая по борту и лаская камыши.
И все-таки, несмотря на, порою, довольно крутой нрав, Река, в основном, отличалась нежностью и добротой, она нас нянчила, кормила, наполняла энергией и здоровьем и льнула к Городу, а он, подобно галантному кавалеру, шел с ней под ручку через годы и века, временами бросая восхищенные взгляды на красавицу, с которой связал свою судьбу навсегда.

 

25.



Если бы Фотограф собрал все свои работы и решил устроить выставку, то пришлось бы долго искать помещение, которое в состоянии вместить все, что он наснимал за долгие годы. Я думаю, не менее половины Города прошла через его объектив, во всяком случае, женская половина. К нему шли фотографироваться целыми семьями, дружескими группами, производственными коллективами. Стоило лишь одной сняться у Фотографа и увидеть себя на фотографии, как уже вслед за ней выстраивались в очередь сестры, подружки, соученицы и многие, многие другие особи, попавшие в цепную реакцию неукротимого желания запечатлеть свой потрясающий образ для потомков. Конечно, если учесть, что в Городе женская красота никогда не была явлением исключительным, а Фотограф, как и большинство мужчин, был истинным ее поклонником, то в задачу мастера, чаще всего, входило лишь передать неповторимость, я бы сказал, изюминку той или иной девушки. Однако, бывали случаи и посложнее, когда дама или юная особа были несколько обделены лучшими свойствами обворожительности моих горожанок, или была рождена вдали от Города, что тоже накладывало свой отпечаток, к сожалению, отличающий его обладательницу не в лучшую сторону. Вот тогда Фотограф и проявлял свои колдовские чары, находя даже в простушке черты утонченности и миловидности, и, к величайшему удивлению объекта съемки, представлял фотографии, на которых была изображена сказочная принцесса с буйным водопадом волос, томными глазами, губами, зовущими к поцелуям и мягкими извивами тела, роскошь которого не уступала киноэкранным дивам. Именно это свойство, характерное для лучших образцов бытовой фотографии, и привлекало к Фотографу многочисленных поклонниц его чародейства. А он, скромно опуская глаза, тихим голосом говорил, что он всего лишь констатирует действительность, ни на йоту не отступая от действительности. Думаю, не все ему верили, так как огромное количество красавиц в Городе давно перешло в качество и распределение ума не соотносилось с уровнем красоты, а посему, нередко, именно простушки не обладали качествами, которыми их принято было наделять в связи с отсутствием иных.

Особенно любили Фотографу позировать юные барышни, фотопортреты которых необычайно хорошо удавались. И не мудрено, свежесть красок молодости не требовала каких либо сложных приемов или хитрых ракурсов, разве что, в отличие от съемок зрелых дам, возрастные признаки которых на фотоснимках требовали некоторой корректировки, в портретах юных созданий необходимо было добавлять немного взрослости, что достигалось довольно просто при помощи причесок и макияжа. Не один раз, я, будучи введенным в заблуждение фотографиями той или иной красавицы, узнавал ее черты в хрупкой девчушке, почти ребенке, лишь отдаленно напоминающей изображения на снимках. Вот за это девушки и обожали Фотографа до беспредельности, а он, в свою очередь, относился к ним покровительственно, по отечески опекая, нежно и заботливо приобщая к миру прекрасного, хотя и понимал это весьма своеобразно. Чуть повзрослев, они разлетались в разные стороны, унося в сердцах память о добром и бескорыстном человеке, который помог им по-новому взглянуть на себя, обретя уверенность в своих женских чарах. А к Фотографу, как в цветник, снова слетались прекрасные бабочки, чтобы он помог им научиться верить в свои силы, обрести прекрасное ощущение полета...

Мир давно обрядился в мышиную серую шкурку.
Люди ходят по миру, я тоже куда-то иду
Я похожа на всех – я хожу по костям и окуркам.
Но я ведаю нечто – я яркую вижу звезду.
Это трудно – ползти, это трудно – сгибать свои шеи.
И не хочется вовсе, но легче поверить в беду.
И когда уж совсем от чернухи в глазах почернеет,
Поднимите лицо и на небе найдите звезду.
*

 

26.



Летнее утро на Главной Улице. Солнце еще не заполнило зноем Город, но уже проскальзывало между листвой деревьев в верхние этажи домов, освещая спящие пока квартиры так, что через открытые окна можно было разглядеть персидские ковры на стенах, серванты с хрустальными бокалами, искрящимися в солнечных лучах, подрагивающие подвесками чешского стекла люстры, фикусы с неестественно большими глянцевыми листьями и многие другие предметы быта горожан. Недавно проехавшая по Главной Улице, поливалка (машина с цистерной воды) омыла не только цветы в клумбах, но и асфальт, наполнив выбоины и скаты у бордюров водой, которая отдавала прохладу и распространяла запах Реки, поскольку поливалки наполняли свои огромные брюха прямо из нее. Непривычные тишина и безлюдье создавали ощущение, что это совсем другая улица, не имевшая ничего общего с Бродом, всего лишь восемь – девять часов назад бурливший толпой. Казалось, она уже не оживет, не станет прежней – многоязыкой, шумной и безалаберной.

Но, вот, скрипели двери открывающихся магазинов, поднимались щиты ларьков и киосков, а из поперечных улиц начали выезжать продуктовые машины, мотоциклы, мотороллеры, везущие продукты на день. Следует сказать, это был единственный транспорт, не считая милицейского, которому позволялось касаться своими колесами мостовой Главной Улицы. А еще некоторое время спустя появлялись и первые прохожие, неторопливо идущие купить свежий хлеб, молоко, сметану и прочие продукты для семьи. И, наконец, улица заполнялась людьми, спешащими на работу, но их поток быстро иссякал и устанавливалось шаткое равновесие между покупающими и торгующими, впрочем, чаще в пользу торгующих. А солнце уже припекало и продавщицы, с осоловелыми глазами, скучали за прилавками в ожидании редких посетителей.

Как правило, в это время на Главной Улице появлялся Петюня. Во все времена в различных районах Города были свои юродивые, вносящие в жизнь обывателей некоторое разнообразие и веселую кутерьму. Я часто спрашивал себя, почему издревле наш народ так любил убогих дурачков и всякого рода юродивых? Очевидно, глядя на них, даже самый последний глупец и забулдыга чувствовал себя этаким вместилищем ума и средоточием мудрости. Как знать, как знать... Но Петюня долгое время был местной достопримечательностью, я бы сказал, украшение дневного быта Главной Улицы. По виду он был типичным жителем Города, - коренастым брюнетом с широко посаженными синими глазами, слегка выбритым лицом и странной белозубой улыбкой, блуждающей на лице всегда, а потому, говорящей о некоторых отклонениях сознания от общепринятых норм. Одет он был в морскую форму, - очевидно, курсанты мореходки одаривали Петюню старыми вещими, которые он носил с истинно флотским шиком и большим удовольствием. Наискось через плечо, за спину был закинут бильярдный кий на веревке, его Петюня использовал как гитару, под аккомпанемент которой проникновенно пел романсы продавщицам ларьков, а они, в ответ, угощали его – кто пряником, кто папиросой. Курил он забавно, по-детски не в затяжку и больше для форсу, но с большим удовольствием, пуская дым из ноздрей и радостно посмеиваясь. Когда же у Петюни заводились деньги, их давали продавщицы за помощь в погрузо-разгрузочных работах, он гордо шел к фирменному табачному магазину и покупал целую коробку папирос «Казбек», очевидно ассоциирующихся у него с принадлежностью к настоящим морякам, и вот тогда начинался цирк, точнее даже театр. С победным видом Петюня выходил из магазина, задумчиво останавливался и, хитровато оглядевшись по сторонам, доставал из кармана суконных клёшей папиросы. Держа коробку на ладони левой руки, правой он откидывал верхнюю крышку, брал двумя пальцами папиросу, медленно разминал ее, постукивал мундштуком по крышке и, замяв гармошкой отправлял в уголок рта. Затем небрежно прятал папиросы в карман и, доставши спички, подкуривал, пропуская дым через нос и оглядываясь по сторонам, наслаждаясь всеобщим вниманием зрителей, как правило, наблюдавшим за ним на протяжении всего спектакля. Заметив, как опытный актер, что внимание ослабевало, Петюня бросал недокуренную папиросу в урну и снова извлекал из кармана коробку, закуривал новую, бросал и снова, и снова – пока коробка «Казбека» не пустела. Тогда, радостно засмеявшись, отшвыривал коробку подальше и, извлекши из-за спины кий-гитару, начинал петь один из своих романсов без начала и конца. Зрители расходились, а Петюня вновь шел от ларька к ларьку, искушая продавщиц томными завываниями и доводя их до гомерического хохота.
Частенько встречая Петюню в Городе, я с удивлением наблюдал за его жизнерадостным лицом – никогда даже тучка не омрачала улыбающийся лик, ни тени скуки не проплывало по нему, ни тоски, ни страданий. Каюсь, но, порой, я ему завидовал... 

Круглый, веселый, солнечный встречный,
Ты улыбаешься смехом освеченный,
Мысли чисты и, как лужа, прозрачны,
Все тебе кажется очень удачным.


Мир, даже в сумерках, солнечно вытканный
И под ногами хихикают рытвины,
Мусором ветер играется весело,
Тучами небо все занавесило.

Мимо проносятся черные «Волги»,
В них восседают важные волки,
Смачно плюют в боковое окошко
И на тебя попадает немножко.

Из-под колес вылетают прохожие,
Между собою чем-то похожие,
И, отряхнувши одежду от грязи,
Тут же вступают в интимные связи.

Ты же идешь широко и беспечно,
Будто бы жить собираешься вечно;
Все хорошо! И пожар лишь пожариком...
А потому, что не все в тебе шарики.
**

 

27.



Каким ветром занесло его в мой Город, не знаю, но было неописуемым удовольствием, сидя на диване в маленькой комнатке, смотреть картины, как бы случайно попавшие в наше время, и наблюдать за быстрыми, но не суетливыми, движениями одного из последних импрессионистов, слушать его комментарии к картинам, при этом рассеянно перелистывая бесчисленные папки с эскизами. Да и сам он выглядел человеком, случайно оказавшемся даже в своей собственной квартире: кряжистый невысокий старик, с легкими движениями горца из древней страны, мягким взглядом, лучащихся добротой, темных глаз с желтыми искорками и несколько смущенной улыбкой, прячущейся в густых с проседью усах. Глядя на него, вспоминалась беседа Льва Николаевича с начинающим писателем, особенно ее финал:

- Скажите, а вы можете не писать?
- Могу, - немного призадумавшись, ответил начинающий писатель.
- Ну так и не пишите! – радостно воскликнул Лев Николаевич.
Если бы я осмелился спросить Импрессиониста, может ли он не писать, тот, очевидно, пожал бы только плечами и беспомощно взглянул мне в глаза, - мол, что за глупый вопрос, спросил бы еще, может ли он не дышать...
Его картины больше всего напоминали именно дыхание. Полотно, краски, мазки – все дышало свободой и легкостью, все искрилось солнцем и свежестью, везде бурлила жизнь, порожденная силой его воображения и чистотой духа, помноженных на природный талант, вложенный в трепетную душу.
- Вот здесь, - тихим голосом говорил Импрессионист, - я попытался написать ветреный день на Северном взморье. Видите, цвета воды и неба сильно отличаются от южных и, не смотря на многообразие красок ( а на холсте бушевал праздник на воде с яхтами, флагами и нарядной толпой ), их яркость звучит немного приглушенно, поэтически смягчено. Это тоже очень характерно для тех мест...

- Извините, ну а как быть с Вашей южной кровью, темпераментом? - не удержался я.
Легкая улыбка пробежала по его лицу, пожав плечами и искоса взглянув на меня, тихо так сказал:
- А посмотрите на цветовые пятна, разве северные художники применяют одновременно чистые красный, зеленый, желтый, голубой?...
Да, действительно на холсте были все краски, без смешения, выдавленные из тюбиков и лишь слегка подправленные кистью, но так гармонично сочетавшиеся в картине, что я отказывался верить своим глазам.
А Импрессионист смущенно посмеивался и нес все новые и новые картины. И вот, после ярких солнечных пейзажей, пошла череда древних старух в плотных платках, с натруженными рукам, сложенными на коленях; их морщинистые лица струились доброй мудростью, а глаза так удивительно знакомы, что невольно вырвалось:
- Это Ваша мама?
- И мама тоже, - приглушенно сказал он, - это женщины нашего рода, я их писал по памяти, пытаясь достичь максимального сходства, но, - грустно усмехнулся, - вы же знаете, память штука непрочная, поэтому все портреты, скорее, рассказ о них, чем изображение реальных людей.
- Передача ассоциаций, впечатлений...
- Да, что-то вроде того, - почти прошептал Импрессионист, - но ведь вы узнали Маму!? – вдруг воскликнул он, вскинув на меня глаза.
- Узнал...
Он радостно засмеялся и пошел за новой порцией картин, которые хранились вдоль стен узкого темного коридора в неисчислимом количестве.
- Ну что скажешь? – спросил я у Города, - как тебе?
А тот сидел на подоконнике, болтал ногами и довольно хмыкал, как бы говоря, - а что, здесь нужны еще и слова?

 

28.



Цветы мне прошуршат, что смерти нет
(Они давно засохли в этой вазе)
*

 

Разваливаясь, огромная Империя увлекала за собой в тартарары все свои провинции, города, села и веси. Процесс этот не обошел и Город, поскольку покидать его начали самые умные и талантливые люди. Наиболее ощутимым уроном, по моему глубокому убеждению, был, практически, массовый выезд Древнего Народа, который вносил в палитру Города очень экзотические краски, и в целом, и в частности, соответствуя характеру этноса, возникающего, как правило, на перекрестке цивилизаций путем взаимопроникновения и органического единства корней народов совершенно разных рас и культур. Это напоминало исход из Страны Пирамид, когда, бросая нажитое имущество, целыми семьями и родами, люди бежали в неизвестность, подчиняясь какому-то стадному чувству самосохранения. А те, кто оставались, не желая подчиниться зову толпы, через некоторое время, оглядевшись и оценив ситуацию в стране, обреченно махали рукой и со словами: «Это будет длиться вечно!», - брели вслед за уехавшими. Однако, кроме Древнего Народа, из Города продолжали уезжать молодые и сильные, поскольку нигде не могли приложить свои способности. Народ Города грубел, мельчал, озлоблялся; его улицы заполнили стаи бритоголовых молодых людей с пустыми глазами и вызывающе одетых девиц с кляксообразными губами и клочьями торчащих волос самых невероятных оттенков. Сам Город в ужасе смотрел на происходящие перемены и отказывался верить своим глазам. А я ничем не мог ему помочь, так как давно потерялся в дебрях Чужого Города, а мой Город жил лишь в памяти и, как во сне, видя гуннов, заполнявших мой Город, я пытался выхватить меч и рвался им навстречу, но рука сжимала пустоту, а ноги не слушались, теряли опору и, повиснув над землей, мое тело становилось прозрачным и бесформенным, растекаясь в пространстве; и только до слуха едва доносились все удаляющиеся и затихающие призывы Города, зовущего на помощь. Пытаясь прорвать оцепенение, весь в холодном поту, я, казалось, возвращался к реальности, но она ускользала из моего сознания, куда-то смещалась и вновь я не мог различить Сон и Бодрствование, Жизнь и Смерть...

Как в зеркале кривом
Деянья и слова
Извращены и пущены по свету.
Но лишь брови излом
Да черная канва
Заката и надрывный голос ветра.
Как больно наблюдать,
Когда твои стада
В беспамятстве подобны сонму бесов,
Да мог ли полагать
В те давние года,
Что сменит глас молитв и звуки мессы.

О Боже, пощади
Безумных и слепых,
В отчаяньи танцующих над бездной,
Без святости в груди,
В канун часов лихих,
Склонившихся в молитве бесполезной.
**

Напишите свой комментарий

Введите число, которое Вы видите справа
Если Вам не видно изображения с числом - измените настройки браузера так, чтобы отображались картинки и перезагрузите страницу.