on-line с 20.02.06
 

Арт-блог

01.07.2019, 09:54

Июль-2019

Розпал літа – квітнуть квіти. Липень в гості завітав. Бавився і загубився між м′яких шовкових трав. Яблука червонобокі, груші медом налились. І маленькі пташенята у повітря вже знялись. Різнобарв′я… Різнотрав′я душу й серце веселить. І завмер малий метелик поміж квітами на мить. Лідія Кир′яненко  

Случайное фото

Голосование

Что для вас служит основным источником информации по истории?

Система Orphus

Locations of visitors to this page

Start visitors - 21.03.2009
free counters



Календарь событий

1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
293031    

Новости региона

08.07.2019, 10:15

Ніч на Івана Купала

02.07.2019, 10:29

«Твоя країна fest» побував у Скадовську

02.07.2019, 10:21

Фестиваль «Козацький шлях 2019» завітає на Херсонщину

> Главная > Горячая

ГОРЯЧАЯ

 

Никандров Н.Н. 1911

 І

Откуда она шла, эта Горячая, никто достоверно не знал. Одни говорили, что из машинных котлов, другие уверяли, что из холодильника. Впрочем, это мало интересовало больных, приезжавших сюда отовсюду. Для них в Горячей важнее всего было то, что вода в ней была, во-первых, морская, соленая, во-вторых, действительно горячая, достигающая иногда пятидесяти градусов, и, в-третьих, жирная, с машинным маслом, с дегтем, с нефтью.

Кто вырыл в земле, среди пустыря, на берегу Одесского залива, позади паровой мукомольной мельницы «Наследников Самуила Файнштейна», бассейн для Горячей и когда, этого никто не знал. В народе было известно лишь то, что этой Горячей пользовались, и всегда с блестящими результатами, около двадцати лет и что за это время ее существование много раз подвергалось серьезным опасностям не столько со стороны санитарных комиссий, сколько со стороны хозяев местных водолечебниц. Так, рассказывают, какой-то полицейский надзиратель, по соглашению с этими хозяевами, не один раз ночью засыпал Горячую мусором. Но больные обоего пола всякий раз собственными руками очищали яму до дна, выбрасывая из воды солому, обломки кирпича, древесные стружки, обрезки жести, дырявую эмалированную посуду, аптекарские пузырьки, птичий пух, внутренности каких-то животных и все, что ни валил туда ночами околоточный. Однажды после долгого перерыва он привез на Горячую, вероятно с пивного завода, воз битого стекла. Случилось так, что он опоздал, прибыв туда, когда уже начинало светать, и бывшие там больные, вместе с прибежавшими на крик любопытными, без особенного труда отстояли свою купель. Вскоре после этого, заканчивает предание, околоточный занемог, потом, по расстроенному здоровью, вышел в отставку; а о его «полезной деятельности» свидетельствуют, и по сей день смердящие вокруг Горячей курганы всевозможных привезенных им отбросов.

Площадь ямы, через которую, уходя из мельницы в море, протекала Горячая, не превышала семи квадратных сажен. Глубина — в середине по пояс, у берегов — по колено. Одновременно в ней вмещалось, считая и детей, около ста человек; а за лето ею пользовались десятки тысяч людей. Когда-то давно, лет десять тому назад, когда народ был проще, в Горячей купались и мужчины и женщины вместе; потом, когда этим стали злоупотреблять, когда из-за женщин здоровые мужчины начали вытеснять из ямы больных, яму разделили дощатой перегородкой на две равные части, на два полуквадрата, и окружили женское отделение особой изгородью. От кого выполнялась эта работа — неизвестно. Кто говорил, что от «казны», кто — от «конторы», разумея под конторой администрацию мельницы Файнштейна. При первых холодах, когда кончался лечебный сезон, перегородку и изгородь больные рвали на части и уносили к себе по домам, на дрова. Наступала весна, приходил человек с топором, молча вбивал в землю столбы, обшивал их шелевкой, уходил, и сезон считался официально открытым, хотя пользование Горячей обыкновенно начиналось задолго перед этим.

Раз в лето, большей частью в июле, мельница Файнштейна «становилась на ремонт». Горячая не шла, яма высыхала до дна. Для слободских мальчишек это был жданный праздник. Без штанов, с засученными рукавами они целыми днями рылись на дне высыхающей ямы, в зловонной вязкой гуще, и на вопросы прохожих отвечали суровыми озабоченными голосами, что ищут «денег». А больные все это время были в отчаянии. Они каждый день приходили наведаться, не пошла ли Горячая, возмущались, роптали, передавали друг другу слухи о том, что хозяин мельницы, одесский миллионер Файнштейн, продался содержателям морских ванн и навсегда остановил Горячую. Раздавались предложения избить механика мельницы, а хозяина, самого Файнштейна, постращать анонимным письмом. Но вот в один прекрасный день из пролегающей в яме гончарной трубы, толстой, как пушечное жерло, показывалась горячая вода, яма наполнялась, над ней расстилался беловатый пар, лица больных умилялись, они поспешно снимали одежды и, с предвкушающими улыбками и сладостными покрякиваниями, лезли в воду.

— Все ж таки старается для бедного народа! — уже с любовью говорили они о Файнштейне, поглядывая на исполинское здание мельницы. — Даром что жид!

 

II

Июльский полдень. Солнце, остановившись над Горячей, печет невыносимо. Земля раскалена до того, что без мучительной гримасы на нее невозможно ступить босой ногой. Воздух неподвижен и густ.
Вокруг Горячей настоящая ярмарка. Тысячная толпа, давка, пыль; чадят самовары; жарится на сковородах камбала, султанка; хлопают бутылочные пробки; выкрики торговок; хохот собеседников; споры больных за места; плач младенцев и не умолкающий ни на минуту, визгливый, режущий ухо, животный визг купающихся женщин.
Горячая переполнена; она выступила из берегов; больные лежат в ней, напластанные друг на друга, как чешуйки на теле рыбы. Поверхность воды, покрытая нефтью, все время колышется и переливает в ослепительных лучах солнца всеми цветами радуги. Поднятая со дна муть делает воду черной и совершенно скрывает туловища больных.


Начиная от воды, весь берег вокруг Горячей тесно усеян круглыми, пестрыми, одинаковых размеров бугорками. Это—платье находящихся в воде, туго затянутое в узлы. Далее этих узлов и между ними сидят на земле совсем раздетые, полураздетые и одетые люди, уже вылезшие из бассейна или ожидающие очереди. Они напоминают собой картину отдыха кочевников. Возле них лежат запыленные посохи, замусленные костыли, пахнущие лекарствами тряпки, окровавленные бинты, куски ваты, банки с мазями, бутылки. Некоторые из этого табора, от скуки и зноя растянувшись на земле, спят или дремлют; другие бодрствуют; знакомятся между собой; беседуют; показывают один другому и ковыряют пальцами свои болячки; роются в складках собственных платьев, сосредоточенно и как-то близоруко, с любовью бьют насекомых; что-нибудь шьют, что-нибудь едят, вытряхивают подштанники; моют с мылом в Горячей заношенные сорочки.
— Эй ты, банабак в красной феске! — кричит из бассейна мокрая голова, встав в воде вертикально. — Чего ты трусишь свою рубаху над моими вещами? Тебе здесь места мало, да?


Молодой крепкий турок, с горбатым носом, с красными щеками и с дико вытаращенными глазами, судя по муке в черных волосах, — пекарь, с полминуты молча и ненавистно ищет на поверхности воды говорящую голову. Потом произносит по ее адресу, сильно коверкая русские слова:
— А ты думаешь, у тебя своих вошей нету?
— До своих я привык! — кричит из воды плавающая голова. — Я до них без внимания! А до твоих сызнова привыкать доведется! Ведь у тебя турецкие!
— Бог одна! — торжественно восклицает турок, тыча могучей рукой, обросшей черными волосами, в зенит синего неба.
Публика добродушно гогочет, и этим недоразумение исчерпывается. Кривоногий горбоносый турок продолжает по-прежнему трясти свою рубаху над чужими одеждами, а протестовавшая голова, довольная тем, что показала себя, улыбается на все четыре стороны, лежа на воде горизонтально, лицом вверх, щуря глаза от солнца.


Головы, лежащие на воде, стараются ни на минуту не спускать глаз со своих узелков. Случайно заглядевшись в сторону или заговорившись с соседом, они вдруг вспоминают о своих платьях и, вспомнив, вздрагивают, обрывают речь на полуслове и, встав на ноги, голые, обтекающие водой, пристально смотрят на берег. Они боятся сидящих в публике воров или, как их называют в Одессе, блатных. Блатных тут всегда много, тут их летняя биржа. Одесситы многих из них знают в лицо, да они и не прячутся, а ходят здесь, как и по городу, открыто, целыми партиями, каждая человек в десять. Это, большею частью, юноши и молодые люди, редко старше призывного возраста, с чрезвычайно характерной наружностью. У них — очень короткие талии; очень длинные ноги; верткие, как змеи руки; вытянутые далеко вперед, как бы нюхающие воздух головы. О них даже пятилетние одесские мальчики говорят, что им в Одессе хорошо, что они «в доле» с полицией, — поэтому их боятся и бьют редко, тем более, что о них знают, что они вооружены ножами или железными болтами. Если кто-нибудь по незнанию приходит на Горячую с кошельком или с часами, блатные спокойно отбирают у него кошелек и часы, не стесняясь многочисленных зрителей, которые при этом только бледнеют и отворачиваются в сторону. Точно так же блатные поступают и с новыми костюмами больных и с их обувью; сперва осматривают, оценивают, потом берут, передают из рук в руки самому дальнему и быстрому, который с вещами в руках мчится в условленное место.


Напуганные постоянными кражами, больные во всех видят скрытого соучастника воровской шайки. И каждый в глубине души боится всех, и все боятся каждого.
— Послушайте, дядя в голубым куртике и в разодравших штанах. Как бы вы немного отчалили от моей одежды. Будьте настолько! — кричит вставшая на воде голова, сияя на солнце, как стеклянный шар.
На берегу, на камешке, насупившись, сидит мрачного вида мужчина, пожилой, крупный, с сизым лицом, сплошь заросшим густыми волосами, без картуза. Видя, что обращаются к нему, он бросает через плечо пренебрежительный взгляд на лежащий рядом с ним узелок с плохонькой одежонкой и, тотчас же отвернувшись, хрипит в пространство великолепной октавой:
—Не бойсь.. Не украду... В ей, видать, стража большая!


— То-то! Смотри! — предупреждает из воды мокрая голова, сверкающая на солнце. — А то, я вижу, ты еще с утра нудишься здесь с похмелья. Лучше так попроси.
— У тебя попросить? — спрашивает мужчина, гордо глядя в пространство.
— Не у меня — так у людей, — отвечает голова.
— У людей? — переспрашивает бродяга, и в глазах его вспыхивает презрение.
Где-то в десятый раз из воды нервно кричат:
— Не заставляйте мою одежу! Отженитеся в сторону!

III
 

Тут, в лечебной яме, сталкиваются лицом к лицу и богатые и бедные, хозяева и работники, друзья и враги; встречаются друг с другом старинные знакомые, земляки, сослуживцы; находят друг друга дальние родственники.
Одна совершенно выбритая, очень широкая, как бы приплюснутая сверху голова, сидящая меж приподнятых шарообразных плеч, щурясь, долго всматривается в точно такую же приплюснутую голову, лежащую на воде рядом.
— Товарищ! — наконец вскрикивает первая, улыбаясь своими узкими глазами и широкими скулами. — Вы, часом, не плавали в позапрошлом году на «Цесаревиче»? Плавали?.. Ага, то-то я смотрю, что личность ваша знакомая мне... Вы чем болеете?
— У меня, товарищ, правду сказать, в драке с одним человеком в то воскресенье перепонная барабанка лопнула, что ли, — отвечает вторая, тоже улыбаясь суженными глазами и раздвинутыми скулами. — Ничего не слышу на это ухо: гудит и гудит, — хуже как в кочегарке.
— А это что у вас на затылке за высып такой? Тоже с драки?


— Нет. Это — так. Это — давнишнее. Это— венерическое.
— А зачем же вы себе штаниной по грудям шкрябаете, ажно кожа слазит?
— Чтобы соленую воду в середку вогнать. Соль — это хорошо.
— Чего же вы в больное ухо воды не набираете? — беседуют в другом месте.
— А это не повредит?
— А зачем же оно будет вредить? Вода тут кипяченая и при том жирная, с машинным маслом.
Две другие, рядом лежащие головы, угловатые, крепкие, совсем еще молодые — одна рыжая, щетинистая, горящая в солнечных лучах сплошным пламенем, другая пепельно-серая, остриженная лестницами, как овца, и золотушная, в кровянистых болячках, — ведут между собой, сонно полуоткрыв веки, такую беседу:


— Рыжий, у тебя что?
— У меня ревматизм.
— Брешешь, сволочь. Наверное, венерическое.
— Ей-богу, ревматизм! Чтобы не взяли на военную службу, я с девятнадцати лет на цементе спал: гляди, как обе ноги в коленках покорежило. На службу не взяли, а вылечиться обратно третий год не могу. А они еще не верили, дьяволы, думали, что притворяюсь, хочу обмануть, вроде за мошенника посчитали, два месяца в госпитале держали, в ваннах парили, мазями разными мазали, на весах каждый день вешали.
Минутное молчание, во время которого слышно изнеможенное пыхтение обоих собеседников, обливающихся десятым потом.
— А венерической, скажешь, ты не болеешь? — допытывается серый, подозрительно приоткрыв на воде один глаз.
— Венерическое я даже за болезнь не считаю,— говорит рыжий..


В другом месте тоном отца расспрашивают:
— Виноват. Скажите, милый: а банки кровяные вы себе ставили?
— А как же?— отвечает безнадежный голос. — Понятно, ставил. Чтоб у моих врагов было столько болячек, сколько я кровяных банок себе ставил, — не помогает!
— Кровь хорошо пущать в мае, когда она бунтуется, — вразумительным голосом произносит, вмешиваясь в их разговор, упитанный купец с широким затылком и черными, блестящими на солнце, жирными кудряшками.
Он сидит в горячей воде у самой перегородки, и, приставив к щели глаза, смотрит в женское отделение. Женщины, точно наседки, клюющие ворона, теснясь у щели в своем отделении, целыми залпами плюют ему в глаза. Он утирается, смеется и ловит их за голые ноги снизу, под перегородкой, у дна. Они, отбрыкиваясь, дико визжат, будто их режут.


Вокруг всего женского отделения, обнесенного дощатой изгородью, припав глазами к широким, продольным щелям, стоят сплошной стеной мужчины. Они, не шевельнувшись, простаивают так часами. Тут специально приходящие для этого из города чиновники, студенты, гимназисты, иные из них переодеты в штатское, в чужих шляпах, в очках.
А иногда из женского отделения через забор окатывают любопытствующих мужчин грязной водой. Мужчины с криками разбегаются, потом, даже еще как следует, не просохнув на солнце, возвращаются и снова отвоевывают себе место у щели.
— Главное там, среди подглядывающих, половина семейных, женатых, имеющих детей! — слышно как за забором, в женском отделении, жалуются возмущенные голоса.


— Хорошая нынче вода! — говорит один голос на воде.
— Бог-гатая вода! — отзывается другой.
— Прямо нельзя терпеть! Градусов сорок пять!
— Она что ни горячее, то лучше: шибчее гонит кровь.
— Только вот жирности сегодня в ей как будто маловато.
— Это штуки механика мельницы.
— Постращать бы его... Или подмазать...
— И, главное, что тут еще хорошо: сто человек в одной ванной! И всё самая простота: один простее другого! И поговорить можно, и всё! Не заскучаешь!


— Только вот воры донимают.
— У нас народ не дружный... Я предлагаю самосуд, как за границей: поймали вора, отрубили до плеч руки: иди гуляй, сволочь!
— Молдаваны! — оглушает собеседников возмущенный голос головы, плавающей на воде. — Не харкайте у воду, харкайте у берег! А то через эту вашу плевотину вся вода завоняется, и у нас тут будет прямо чума!
— Дворянин какой объявился! — замечает один.
— Здесь дворян нету! — поддерживает его другой. Вдруг где-то кричат:
— Женщина померла!


Мужчины, у которых хватает сил, подымаются из воды и, голые, распаренные, лезут в женское отделение смотреть покойницу. Женщины, при виде лезущих отовсюду голых мужчин, согнувшись вдвое, с визгом бросаются к своим платьям и, как попало, зарываются в них по самые подбородки.
На минуту водворяется скорбное молчание, во время которого толпа, состоящая из одетых и голых, все теснее окружает мертвое тело, лежащее на земле.
— Запарилась насмерть,— сочувственно произносит голос из толпы.
— Да,— вздыхает другой.— Должно, печенки слабые,
— С самого утра не вылазила из воды,— прибавляет третий.— Хотела как лучше, а вышло наоборот.
Потом интересуются, кто она: богатая или бедная, одинокая или семейная, здешняя или приезжая, и справляются, нет ли в толпе кого-нибудь из ее родни.


— Детей жалко, если дома у нее дети!
— Бежи-ка кто-нибудь скорей в аптеку, скажи, чтобы «скорую помощь» прислали! — предлагает кто-то из муж¬чин.— Живо!
— Да, да, бежи кто-нибудь поскорее! — повторяют в один голос несколько человек, суетливо хватая себя за бедра и не трогаясь с места. — Здесь до аптеки недалеко! Каких-нибудь два шага! За углом! Скорей!..

IV
 

Отдельно от всех, позади табора полураздетых, ожидающих очереди в бассейн, сидят на камешках или на пучках сорванной полыни одинокие фигуры чисто одетых зрителей. Это — одесские интеллигенты. Их неудовлетворенные лица можно встретить в приемных местных профессоров, в клиниках, на лиманах. Они, попав сюда впервые, пораженные невиданным зрелищем, просиживают здесь целыми днями и, наблюдая сменяющие одна другую картины, то ужасаются, то смеются и философствуют по поводу народной темноты в XX веке. Через день или два они приходят сюда вторично, садятся несколько ближе к воде и с обостренным вниманием выслушивают рассказы лиц, получивших здесь полное исцеление. В третий раз, одетые под простолюдинов, во все поношенное, они являются сюда чуть свет, на утренней заре, когда бывает поменьше народу, и, притворяясь друг другу незнакомыми, не теми, что были здесь вчера, раздеваются и вместе с другими лезут в Горячую и лежат в ней все время молча, как немые.


А интеллигенты, приезжающие на Горячую из других городов, из Аккермана, Херсона, Николаева, Кишинева, разговорившись, прежде всего спешат предупредить друг друга, что они попали в Одессу случайно, «по одному частному делу», и что они вовсе не верят в Горячую, а лежат в ней больше ради курьеза, чтобы как-нибудь убить в чужом городе массу свободного времени и, кстати, познакомиться с одесскими нравами. И почти все интеллигенты, как местные, так и приезжие, чтобы чем-нибудь, не заразиться, тотчас же после первой ванны в Горячей, пешком или в экипажах мчатся обмываться в ближайшие бани.


Вот от группы этих чисто одетых зрителей отделяется молодой человек, лицом похожий на студента, но одетый простолюдином. Он, осторожно переступая через узелки с платьем, боясь как бы не наступить на них, подходит к Горячей и погружает в нее термометр.
Головы, лежащие на воде, одна за другой умолкают, становятся вертикально и, насмешливо перемигиваясь, следят за действиями чудака с градусником.


Студент достает из воды термометр и всматривается в столбик ртути, который показывает цифру тридцать пять.
— Ну как? — среди общего молчания, насмешливо кричит ему из воды безволосый старик, с повязанной белым платком головой, похожий на бабу: — Мокрая?
После вопроса старика все головы весело скалят зубы. В нерешительности, оставаясь на месте, студент осматривается вокруг и, выбрав физиономию, которая показалась ему подобрее, обращается к ней заискивающим тоном:
— Скажите, пожалуйста, здесь не бывают случаи заражения друг от друга?


Около минуты добрая физиономия не может вымолвить ни слова. Она задыхается от волнения, бледнеет, кривит губы в отвратительную гримасу.
— А ты не из химиков, часом? — спрашивает она скрипучим голосом и смотрит в глаза человеку с термометром.
Некоторое время на воде царит общее молчание, томительное, неприятное. Вокруг весело выкрикивают торгующие съестным, и многоголосо гудит толпа; сверху горячо припекает неподвижное солнце; снизу, от горячей воды и от потеющих человеческих тел, идут тяжелые, удушливые пары. И вдруг молодому человеку с термометром, под влиянием множества устремленных на него враждебных взглядов, становится жутко. Опустив глаза, стараясь ни на кого не глядеть, он поспешно удаляется.


— От одежи подальше! — кричат ему возненавидевшие его люди, поднимаясь из воды все выше и выше.— Осторожнее! Черт косолапый!
— Сволочь!— в бессильной злобе взвизгивает старик истерическим плачем.— Сволочь! — взвизгивает он во второй раз еще пискливее и обрывается, поперхнувшись.
Студента с термометром уже не видно: он затерялся в толпе, снующей между торговыми столиками. А головы все еще стоят на воде и продолжают смотреть в том направлении, в котором он скрылся. И по тону их голосов и по выражению лиц видно, что они сожалеют, что так просто отпустили его.


Потом, когда, немного успокоившись, головы снова укладывались на воду, как на постель, старик сказал, кивнув в сторону ушедшего:
— Через этих, которые с градусниками, и комиссии разные санитарные стали ходить! Уже не знают с кого содрать! Хабарники паршивые!

V
 

Шестиэтажный корпус мельницы «Наследников Самуила Файнштейна», всем своим видом похожий на уродливо высокий ящик, бросает от себя к Одесскому заливу длинную тень, в центре которой оказывается вся Горячая, вместе с окружающим ее и порожденным ею базаром! Земля, защищенная от солнца, медленно остывает, воздух редеет, с моря, лежащего в пятнадцати шагах, тянет солью и предвечерней прохладой.
Теперь больным дышится легче. Они лежат в воде покойнее и дольше, и беседа их становится неторопливой, уже общей, уже более связной. Одни, полежав свое время, встают, уходят, другие ложатся на их места, продолжают неизвестно кем и когда начатый разговор. Говорят много, охотно, но только всегда об одном: о болезнях, лекарствах, докторах.


— Да-а...— говорит стоящая по уши в воде голова, вся загипсованная, «чтобы гуще рос волос», черной зловонной глиной, взятой со дна.— Да-а... Доктора,— они такие... Думаете, со мной этого не бывало? Было... Прихожу я как-то к одному, он это перво-наперво стрельнул глазом па мою одежу, а я,— обстоятельства раньше были хорошие, не как теперь,— только что новую тройку себе справил. Спрашивает: «Чем занимаетесь, где-нибудь служите?» — «Нет, говорю, собственное дело имею, винный погреб держу, торгую».
Расположенная рядом с рассказчиком голова делает на воде такое движение, как будто пробует оторваться от привязи.
— Зря! — досадливо восклицает она при этом.— Зря!


Разве можно? Нельзя! Надо было сказать: «Да служу на маленьком жалованье у хозяина»; или «Второй месяц без дела хожу...» Зря!
— Нет, вы слушайте, что было дальше!.. «На какой спрашивает, улице квартируете?» Говорю: «На Ришельевской...»
— Зря! — опять с крайней досадой дергается соседская голова.— Надо было сказать: «На Слободке, на Пересыпи или на Молдаванке живу». Никогда не надо докторам правду говорить! Это первое правило!
Рассказчик просит внимания и продолжает:
— Да-а-а... «Как же вы, говорит, ко мне пришли? Дело, говорит, бросили?» — «Нет, говорю, жену за себя оставил и сына взрослого».— «Ага, говорит, стало быть, вы можете ко мне каждый день заходить? А то, говорит, ваша болезнь такая затяжная...»
Его перебивают смех и возгласы.


— Вот так влопался! — кричит первый голос— Каждый день носи ему по целковому!
— Здорово! — кричит второй и удивляется:— И как, скажите, пожалуйста, умеют эти докторишки вопросы подгонять!
— О! — замечает третий.— Они на это специальные!
— Образованность!..— вздыхает четвертый голос.— Наука!— вздыхает он еще безнадежнее.— Ничего не поделаешь! Если бы вас, к примеру, на доктора учили, вы бы тоже были такие! Каждый ищет свой интерес!
Солдат, багровый, потный, сидящий на берегу и с гримасами напяливающий на ноги тесные сапоги с прямоугольными носками, выслушав чужой разговор, кричит:


— Нет лучше учить детей, как на доктора: живут — что тебе помещики!
— Ну, и что же он вам под конец сказал, доктор ваш? — спрашивают рассказчика с загипсованной головой и с черными потоками, плывущими с головы по лицу.
— Да-а... Посмотрел, постукал, послушал, качает головой.., «Умно, говорит, сделали, что сегодня ко мне пришли, очень умно, а то было бы поздно... Вам, говорит, электричество нужно».
Как бомба, разрывается общий хохот. Головы — широкие и узкие, вихрастые и лысые, черные, белые, рыжие — все беспомощно катаются по воде, брызжутся, фыркают, кашляют. Вода, встревоженная ими, бьется из стороны в сторону; по ней медленно ходят, стягиваясь и растягиваясь, лиловые, зеленые и золотые кольца нефти.


На берегу тоже гогочут, откровенно, раскатисто, во весь рот.
— Элекс-стричество! — пищит из воды хохочущий в истерике голос.— Я так и знал, что вы скажете элексстриче-ство! Накажи бог, наперед знал! Со мной в акурат это же самое было! Элексстричество!.. Ой-ёй-ёй, ха-ха-ха!..
— Нынче так,— принимает беседу и ведет ее дальше чей-то рассудительный голос.— Нынче так: позаводили себе доктора машинки эти самые и колпачат народ. Как признался доктору, что на хорошем деле или на большом жалованье,— знай: небеспременно электричество пропишет. И заметьте, что в настоящее время самый незавидный докторишка — и тот из последних жил тянется, чтобы эту машинку приобресть. Машинку приобрел, тогда вербует себе душ двадцать дураков — умный к доктору не пойдет! — которые и кормят его.
— А тогда женится,— прибавляет кто-то.— А тогда дом собственный строит. А тогда дачу...

— Электричество что,— продолжает прежний рассудительный голос.— Электричество еще ничего. Электричество, сказать, полбеды. Оно не так. Все-таки сила какая-то. Дерёт тебя, жгет и само гудит. Вроде как не даром деньги берут!.. А то вот нынче доктора новые лечения навыдумывали: светом! Синим, красным, зеленым! Не смейтесь — правду говорю. Придешь к доктору, спросит, чем занимаешься, и, если скажешь, что при достатках, пропишет тебе на каждое после обеда синего света в спину, скажем, геморрой выгонять. Цирк!..
Общий хохот. Смеются и те, которые лежат на воде, и те, которые сидят на берегу. С берега звонко кричат:
— Это для богатых! Для образованных! Которых на электричество уже не подденешь! А на синий свет они еще клюнут!


— Я на своем веку тоже немало перевидал докторей, как здесь, так и в прочих разных местах,— рассказывает голова, на редкость большая, такая, что, кажется, ее двумя руками не обнимешь, остриженная, если смотреть сзади, в квадрат.— И скажу прямо, что везде так, и думаю, как и они говорили, что это от учения. Докторская ухватка — она везде одна. Что-о? Бывают которые хорошие? Рассказывайте это своей бабушке... Помню, прихожу раз до одного. Сидит за письменным столом, надулся и смотрит на меня через очки, как диспут какой. А кругом роскошь, убранство, на столе две свечи непочатые, спичельница серебряная и разная прочая чепуха. А я, конечно, в ту пору арендовал на Успенской улице бубличную пекарню и за место платил на Старом Базаре; жена там, значит, тоже немного бубликом подторговывала. Ну хорошо... Расспросил, чем занимаюсь, что пью, что кушаю, чтобы, значит, мои достатки узнать. Я, конечно, тогда ничего этого еще не понимал — и хвалюсь, и хвалюсь, как дурак. Харч, говорю, у меня царский: что хочу, то и кушаю, не как другие, которые нуждаются... Вдруг он срывается с места, звонит в звонок, двери монументально раздаются, и до нас прибегает какая-то финтифлюшка, чисто одевши, как актерка в театре.

«Приготовь для больного спружинное кресло!» — приказывает он ей, а сам серьезный, как зверь, смотрит вниз, будто о чем-то думает, и брови на глаза напускает, нарочно, конечно, чтобы на меня страху нагнать и чтобы я дороже дал! Финтифлюшка проворно махнула у меня перед носом хвостом — ажио в квартире духами запахло!— сдернула с какого-то балдахина рябое покрывало, повозилась возле него с салфеткой в руках, потом усадила меня. А доктор тем временем одевает разные всякие халаты, подпоясывается, умывает руки, кружится вокруг себя, как карусель на пасху, и представляется, будто крепко наморился возле меня. А я сижу, развалившись в бархатном кресле, как дурак какой-нибудь, а самому страм, страм до невозможности!.. Сижу, хлопаю на стенку глазами и думаю уже не о себе и не о болезни своей, а об том, что полтинник уже нельзя дать, что за такой тарарам и за кресло, в котором сижу, надобно дать не меньше как рубль, да финтифлюшке той, что трется возле, копеек пятнадцать на чай. Одним словом сказать, болезни никакой у меня в ту пору по-настоящему не оказалось... Когда я собирался уходить, он опять начал в квартире тарарам делать. Бегает по комнате, как скаженый, склизается по паркету, как мальчик, пхает от себя туда и обратно разную всякую мебель, раскидывает по полу копеек на двадцать ваты, распоясывается, скидает один халат, одевает другой — чистый кловун! — умывает руки, тащит меня до умывальника, велит и мне духовым мылом руки умыть, подает чистое полотенце.
 

Потом указывает финтифлюшке на вату, которую нарочно сам разбросал, и говорит, как зверь: «Убери за больным!» А я, как дурак, хожу за ним, делаю все, что велит, умываю руки полтиннишным мылом,— ей-богу, правда! — утираю их двухрублевым полотенцем, а самому все время страм, страм до высшей степени! Ухи у меня горят, как в огне, в висках молотками стучит, весь потный, как из бани, и из головы не вылазит думка, что теперь дать ему рубль уже нельзя, надо не менее как два... И так, хотите верьте — хотите нет, пока он меня выпустил от себя, я ему цельную трешницу накидал, да финтифлюшке той, будь она проклята, дал тридцать копеек на чай. Скажите, разве это не грабеж среди белого дня?
Замечания слушателей, вначале редкие, быстро нарастают и сливаются в общий гул.
— Я так считаю,— переждав шум, солидно замечает кто-то,— что та финтифлюшка, которая возле того балдахина кормится, не иначе как платит доктору хорошее жалованье...


— Он с ней живет! — неизвестно к чему кричит голос с берега: — Доктора — они со всеми живут!
— А чем же вы в настоящее время болеете, господин? — спрашивают рассказчика.
— У меня ноги,— говорит он и поднимает из воды одну ногу, смазанную дегтем, потом другую, тоже черную от дегтя.— Раньше были и руки, а теперь, благодаря богу, одни ноги остались. До докторей,— чтоб им бог веку убавил! — я уже больше никогда не хожу. А вчера, ради смеха, опять пошел до одного, до новенького, недавно приехавшего. Прописал порошки! У меня середка здоровая, а он мне дает порошки! Я, конечно, рецепт тот порвал, потому много я аптекам торговать давал,— хватит! Теперь, которые раньше на костылях сюда ходили и уже повылечивались здесь, советуют и мне походить на Горячую. Что ж, похожу...


— Вы говорите — аптеки,— осведомленно рассуждает голова странной формы, узкая вверху, наподобие пивной бутылки.— А вы думаете, аптеки не рады, когда мы болеем? Аптеки всегда рады! Аптеки в одной шайке с докторами. Все равно как подрядчики с инженерами. Вы, советуют доктора, в такой-то аптеке берите, там посвежее лекарства дают. Что значит «посвежее»? А сами в конце месяца бегут туда проценты получать. Если вы богаты, вам пропишут дорогое лекарство; если вы так себе — подешевле; если вы бедны — совсем дешевое; а вовсе без лекарств вас не оставит ни один доктор, потому это — их дополнительный хлеб... Так что, если бы слушаться, например, глазных докторов, которые пополам с оптиками, то все люди, какие есть- на земле, даже арапы, и те давно ходили бы в очках. Вот был бы смех: весь народ на земле в очках! А хирурги всех поставили бы на костыли!


Потом эта же голова разбирает всех докторов по специальностям, и когда доходит до зубных врачей, говорит, что если эти врачи и дальше будут так размножаться, то вскоре все люди окажутся без природных зубов, со вставными челюстями.
— И еще! — кричит он, в экстазе подымая вверх красную, распаренную руку, с которой стекают капли грязной воды и пленки бурой нефти.— И еще: дают мне в аптеке коробку с порошками и берут с меня рубль, полтора, два. А, может, это не порошки, а земля! Почем я знаю? Где я могу проверку сделать? Где у нас контроль? Куда я должен обратиться? Кто меня, серого, будет слушать? Нас, дураков, травят, и мы за это же деньги платим!


Его последние слова слушатели встречают, как на воде, так и на берегу, бурей одобрительных криков. Кричат все, каждый свое. Вспоминают о каплях, которые были сладкие, как вода; о порошках, безвкусных, как земля; о мазях, пахнущих, как свиное сало. Рисуют чудовищные портреты докторов; критикуют порядки больниц. Сожалеют о даром затраченных деньгах, о потерянных из-за болезни должностях, о расстроенных делах, о множестве упущенного времени. И громят всех: и начальствующих и ученых. Достается здесь и газетам, предлагающим в объявлениях медицинские средства, разные «секаровские жидкости», излечивающие от всех болезней.
— Каждая газета напишет, что тебе угодно, только хорошо заплати! Я раньше тоже, как дурак, верил газетам, а теперь в руки их не беру! Тьфу на них!


Однако, немного погодя, успокоившись, почти каждый из больных сознается, что в его родном месте в старину был доктор, который и лечил хорошо и денег с больных не брал, еще и сам некоторым давал.
— Но,— неизменно прибавляют при этом,— его вскорости отравили другие доктора...
Так за разговорами, в которых быль чередуется с вымыслом, а факты переплетаются с легендами, проходят день. Постепенно в небе гаснет вечерняя заря,- начинает темнеть, с моря потягивает прохладой, и на Горячей как-то сразу поднимается молчаливая суета. Больные, заметив приближение ночи, внезапно вспоминают о блатных, на полуслове обрывают беседу, выходят из воды и торопливо одеваются. Рундуки на колесах, торгующие съестным, лавируя между рытвинами, разъезжаются по домам. Горячая быстро пустеет.

VI
 

Глубокая ночь. Все реже барабанят по мостовым Одессы одинокие извозчичьи пролетки. Прогремит такая пролетка в тишине ночи, и кажется, что эта уже последняя. А потом снова где-то забарабанит другая, и опять кажется, что эта будет последней. Вдали, в нескольких местах, стучат, путаясь между собой, колотушки, ночных сторожей. Настучат все зараз, нашумят и надолго затихают. И хочется, чтобы все, наконец, улеглось, замолчало — и пролетки, и колотушки...
Одесса спит. Только фабрики, полукольцом окружившие ее с суши, загадочно смотрят на нее множеством бодрствующих немигающих глаз.
Паровая вальцовая мельница «Наследников Самуила Файнштейна» работает в эту ночь так же, как она работала днем, как работала вчера, позавчера, в прошлом году, двадцать лет назад. С ожесточением колотятся в ней машины, дрожит громадное здание, что-то тупо гудит внутри, и из бесчисленных окон шести этажей широкими снопами бьет в темноту ночи ослепительный белый свет.


На Горячей нет никого. Только круглый серебряный месяц четко отражается в черной, как чернила, ночной воде. Кругом, насколько хватает глаз, пустынный берег залива. Неподвижно лежат на земле черные тени от бугорков, мусорных куч и разбросанных всюду каменьев, на которых днем сидели больные. Тепло. Тихо. От мельницы идут густые сытные запахи отрубей и муки. С моря нет-нет да и потянет резкой прохладой и сыростью. Море близко, где-то тут, в двух шагах, но его не слышно. Оно спит, как и всё в этот час...


Безлюдными улицами, по Херсонскому спуску, потом по Газовому переулку, тихой рысцой пробирается из города по направлению к берегу карета, запряженная парой вороных рысаков. На ее блестящем кузове играют серебряные лучи месяца. Рысаки, видимо, не привыкли к таким переулкам и к такой осторожной езде; им страшно, они косятся в стороны, жмутся друг к другу, и кучер, большой надутый бородач, причмокивая губами, все время отечески их успокаивает. На козлах, рядом с могучей фигурой кучера, сидит высокий, тонкий, как трость, человек. У него выбритое лицо, ясные пуговицы и черный цилиндр. Карета,, грузно покачиваясь на неровностях почвы, поросшей сорными травами, неслышным шагом подъезжает к Горячей и мягко останавливается. Тонкий человек, как кошка, ловко прыгает с козел, расстилает у воды коврик и, вытянувшись гз струнку, открывает дверцы кареты. Высокого роста особа, неизвестного пола, вся закрытая в белоснежное покрывало, выходит из кареты и, опираясь на руку господина в пенсне, своим важным видом очень похожего на знаменитого одесского доктора, подходит к Горячей и, не снимая с себя длинного покрывала, тихо погружается в воду. Ночная вода, всколыхнувшись, рябит маленькими серебряными волнами; круглый месяц, отраженный на ее поверхности, весь покрывается мелкими подвижными морщинками, и кажется, что он добродушно смеется.

Напишите свой комментарий

Введите число, которое Вы видите справа
Если Вам не видно изображения с числом - измените настройки браузера так, чтобы отображались картинки и перезагрузите страницу.