Книги Волошина
01.01.2005
Предварение
В одном из предисловий попавшейся в руки книги, раскрывающей всё ещё малоизвестный образ Максимилиана Александровича Волошина, глаз скользнул вдоль строк: Волошин – поэт, Волошин – художник, Волошин – литературный и художественный критик, Волошин – библиофил. Вот об этом, подумалось, мы знаем уж совсем немного. А затем, не оттого, что есть сказать что-то значимое по такому поводу, но... ожили сами собою воспоминания о далеко уже ушедших днях, насыщенных переживаниями встречи с неординарным. И рука, по привычке повторять бег своенравной мысли и закреплять капризные движенья чувств, принялась делать ей привычное.
Тайна
Достаточно один раз оказаться в Коктебеле – особенно, если вы успели это сделать хотя бы до конца 80-х, но лучше бы ещё ранее, пока дух века сего не успел исказить, обезобразить чарующий, заставляющий трепетать душу первозданный облик его, – чтобы ощутить значимость личности, которой и посвящен сей рассказ.
Некогда небольшое татарское селение, оно с конца XIX века начало в себя контрастными вкраплениями принимать дачи столичной, преимущественно, интеллигенции. Сами собой сложились очаги русской культуры, причём высоких её проявлений. Имена этих пионеров помнятся доныне. Но среди них Волошин есть явление особое.
В качестве кого воспринимало его туземное население – гадать не буду, скажу о своем. Ещё в 70-е годы, впервые, студентом, приехав в Коктебель, вскоре ощутил неявное чьё-то присутствие. В любом доме, где хоть изредка говорилось об искусстве и чувствовалось причастность культуре, разговоры всегда, неизменно и преимущественно шли о "Максе". Кто-то помнил самого, кто-то за долгие годы в посёлке был наслышан о многом. Да ведь на крыльце временами можно было ещё увидеть вдову, сопутницу пореволюционных лет. Может только казалось, но разговор вёлся обычно полушёпотом. Конечно, "контора", которого только преждевременная смерть (в возрасте 55 лет) оградила от возмездия в 30-е годы. Но была и другая причина – тайна, о которой не говорили – на неё показывали.
Вон там – за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье)...
— засвидетельствовал сам Максимилиан Волошин и расписался стихом ("Дом поэта"). Совершенно отчётливый знакомый профиль. Однако то обстоятельство, что высечен он был не рукою человека, оставило сознание перед тем тупиком, которым может быть обойдён только мыслью весьма смелою.
В ДОМЕ
Я уже знал о книжном богатстве, заключённом, будто в темнице, в старинном доме с башнею – вроде той скалы на хребте начинающейся от этих мест горной гряды, именуемой "Чертов палец". Любивший общение с книгой и не раз испытавший сладость таких мгновений, я не мог, глядя на башенку над морем, не мечтать о блаженстве, которое – можно ли в том сомневаться – нисходит на каждого вознёсшегося туда, наверх, где, конечно же, письменный стол, окруженный книжными шкафами в простенках меж окон...
Введенный уже в мир искусства – одновременно с разных сторон: художниками, с которыми общался, и с совсем противоположной этой – спускаясь к нему из заоблачных высот философской и эстетической мысли, – я живо, импрессионистическими мазками рисовал ту игру тонких ощущений, которые может испытать человек (то есть я), с книгой в руках у окна, по-итальянски обвитого виноградом, обрамляющего величественную марину с силуэтом потухшего, но некогда огнедышащего, вулкана.
Я понимал, что это мечта, которая, как все сущности этой породы, прикосновением земли пренебрегают; а говоря проще – что это не возможно. Ну, а если очень хочется, т.е. мечтается, хотел сказать? В таком случае, иногда... делаются исключения. Мечта, чудесным обращением в птицу Счастья, может позволить себя поймать.
Прошло не более пяти лет, и я был уже в этом доме. Причем не как случайный и минутный гость, но имеющий вроде бы некоторые, как бы даже законные, права здесь бывать.
Дом был в том странном положении, когда он уже как-бы перестал исполнять службу дома, то есть быть жилищем: Марью Степановну Волошину недавно похоронили – полвека была она охранительницей клада, собранного и сотворенного Максом (при всех нашествиях и пришествиях, не утеряв ни странички). Но и музеем, каким знаем его нынче, ещё не сделался. Хозяйство принял В.П. Купченко, с семьёй живший здесь же, где-то в верхнем углу (всегда появлялся откуда-то сбоку) теперь казавшегося совсем большим и насквозь зияющим пустотой, дома.
Некогда, заехал студентом в этот посёлок, где так свободно дышалось, и определил свою участь. Не знаю, каким магнитом объяснял он сам своё притяжение к дому, но остался в нём, приняв на себя главные тяготы, которые одинокая, преклонных лет вдова нести сил уже не имела. Он и стал вскоре тем человеком, мимо которого не мог пройти ни один тянущийся к Волошину. На него легли труды по организации музея, по приведению в порядок, разбору литературного наследия и библиотеки. Впоследствии же, переехав в Петербург, при пушкинском доме подвизался до последнего часа в качестве главного волошиноведа, автор, многих книг.
ОСНОВНАЯ ТОНАЛЬНОСТЬ
Место мне было отведено в нижнем этаже. Сейчас уже не помню, какой житейской надобности отвечала при Волошине эта комната – но теперь она была ещё более пустой, чем весь остальной дом: лишь стол да стул, для меня поставленные, да окно, если таковое можно отнести к её убранству (сейчас оно приветливо мигает мне с обложек книг).
Была ещё не поздняя осень – та чудная пора года, когда Крымские берега освобождались от не украшающей их плесени, в летнюю пору пользующейся сомнительным на то правом. Виды сквозили почти первозданной чистотой, и взгляд чувствовал полную свободу упиваться красотой.
Ближайшие окрестности, обозначенные как "Дом творчества писателей", представляли собой заметно ухоженный, тенистый и красивый парк. Свой уют и тишину он хранил за высокой оградою, преодолеть которую было делом мудреным, требующим сноровки и дерзости. Меж густых зарослей, в некотором беспорядке, разбросаны домики. В них, обретали покой души и тела продолжатели знакомого Волошину ремесла. Нельзя сомневаться, что преодолеть дальний сюда путь их заставляло желание достойно почтить грациозных муз, пленявших древних греков.
Благосклонностью хозяина и его любовью к собратьям по вдохновению, это место ещё в начале 30-х годов было записано в удел поэтам. В действительности же, оно сделалось таким их пристанищем ещё в пору, озарённую зловещими, ничего доброго не предвещающими сполохами, в мистическом свечении которых мы поныне пребываем.
Но в какой бы цвет не окрашивалось небо и какие бы тучи не ползли по нему, писатели и поэты жертвенно несли своё служение, плодами которого отягощали затем редакционные портфели, из последних же – лучшими насыщали духовно алчущий народ. Благо их труд, бесшумен. Скрипом их многочисленных перьев не заглушалось пение пернатых, хвосты которых заметно не редели. Душа наслаждалась покоем, которым мы называем неумолкающий треск цикад, шорох своё повидавшей листвы, глухой отзвук где-то осыпающихся килом и камнями прибрежных холмов. Странным образом этот покой не нарушался ни отдалённым лаем, естественными тонами звучал долетающий откуда-то русско-татарский говор и даже приглушённый перебор гитарных струн, высказывающий томление чего-то жаждущей души.
Но в этом слаженном хоре доминантой слышался шум наката – непрерывного, на протяжении сотен тысяч лет. Море было совсем рядом. Порою казалось, что искрящимися брызгами своих волн оно окропляет замшелые стены древнего жилища. Немолчный рокот – сквозь распахнутое ему навстречу окно – гармонировал со звучанием стиха, в ритмах которого уложенный поэтом "шелест волы и шум прибоя".
Бессилие
В ту пору, о которой сейчас повествуем, Волошин существовал преимущественно в рукописях. Всё изданное в "жестокие и подавляющие свободу времена царизма" было запечатано в немногих библиотечных хранилищах, и целые полстолетия не видели ни строчки – ярлык неугодного покрывал все попытки хоть что-то явить на свет.
В ответ на мои пожелания, на стол таковые и приносились. Оставалось только читать, радоваться мелькнувшей красоте, изумляться сверхоригинальному повороту мысли или удивительной точности характеристики, восторгаться в заоблачные вершины вослед рождённым его вдохновением образами но часто, очень уж часто, в смущении замирал ум, а сердце сжималось тоскливо, заставляя в полной растерянности мыслей и чувств вопрошать о смысле того, в чём его казалось быть не может. Для желающего ощутить подобное острое чувство, посоветую прочесть шесть страниц эссе под названием "Horomedon", представляя, что основываясь на нём, необходимо написать диссертационную работу в полторы сотни страниц, но главное – работы философской, где всё должно быть уложено в понятийные формы, логически между собой связанные. Возможно ли сие.
Теперь, пройдя весь путь, в продолжении которого не однажды вспоминал об опрометчивости некогда принятого решения, а также того, кто искусил меня заманчивостью и увлекательностью дела, за которое, к тому же взяться некому, и кто сделался таким образом моим научным руководителем, теперь могу твёрдо и ответственно сказать: "Невозможно! "
Иной ПУТЬ
Кроме рукописей, представших мне как нечто чужое и чуждое, которое, может быть, только в будущем станет близким и своим, в тот же час преградою стоявшее между мною и Волошиным в моём стремлении к постижению неведомого мыслителя, было, к счастью, много нам общего, а значит, сближающего. Увлечения импрессионизмом и символизмом, да и постижение реализма – в том его значении, в котором он существовал для Максимилиана Александровича; чтение одних и тех же, порою, или близких по духу книг; любовь к театру и упоение всем, что можно назвать театральностью. И этот край, очищающий чувства и сообщающий лёгкость и непринуждённость полёту мысли, – нам был равно дорог.
"Чтобы глаз мог видеть солнце, он должен сделаться подобным Солнцу" – поучал древний мудрец. "Субъект не может познавать объект, отличный от себя" – пояснял самый утончённейший из философов всех времён – Плотин. Чтобы понять Волошина, нужно было, следуя философскому разумению, стать немного Волошиным. Вот, даже пожить под одной крышей, коснуться руками тех же стен, ощутить тепло прибрежной гальки и колкость сухих под ногами трав. Или скажем так: одно дело в кабинете при свете дня читать поэтические откровения о крымской природе, другое же совсем... Впрочем, выдержим порядок.
Волошин много писал о мгновениях и знал их очарование. Но мгновение – ускользающе, и нельзя задержать его бег. Таким было для меня переживание каждого дня в доме поэта. Желание продлить его – одаривало ощущением втекающей в окно вечерней прохлады и вкрадывающимися в сознание диссонирующим со всем прочим факт ухода последнего автобуса – связь с горящим ночными фонарями городом, символизировавшего тогда для меня весь мир цивилизации (Коктебель же в этот час погружался в темноту) – порвана! Воображение наполнялось туманным образом далёкого, за чёрными в ночи холмами, дома, который я называл своим, ибо в нём я чувствовал себя уютно, переживания ночи в нём были неизменно спокойнее и приятнее, чем те, которые могли обеспечить звёздное небо над головой и тяжело, сонно уже дышащая, неприятно потемневшая и неласковая водная стихия, вот именно: стихия!
То, что днём ощущалось благом, теперь, чем гуще становились сумерки, вносило в душу беспокойство, которое, в конце концов, отрывало припавшую живительному источнику мысль и заставляло задуматься о предстоящем. Но перебор всех вариантов всегда оканчивался одним решением: Идти! Но как – 20 километров по дороге или вдвое короче, но вне любых дорог?
Тогда, глядя на лунный путь над водной бездной (благо, если есть его прокладывающая), понимаешь необходимым проложить свой – по холмам. Вот тогда, уйдя глубоко в ночь, туда, где "человеческим духом" на расстоянии многих километров не пахнет, тогда утомлённое днём и завороженное – кто знает какой силой – сознание легко уступает власть иному в нас. Вот тогда и наступает пора совсем другого постижения тех же самых поэтических мыслей. Почему-то как раз в этот момент возьмут и вспомнятся забытые, казалось, строчки:
Земли отверженной застывшие усилья.
Под бременем холмов – изогнутый хребет.
Клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры.
А груды валунов и глыбы голых скал
В размытых впадинах загадочны и хмуры.
Вот лапа тяжкая, вот челюсти оскал.
Вот холм сомнительный, подобный вздутым рёбрам.
Чей согнутый хребет порос, как шерстью, чобром?
Кто этих мест жилец? Чудовище? Титан?
Как же легко на этот стих слетаются странные мысли. Опуская ногу на тускло вырисовывающуюся под тобою и впрямь сомнительную окружность, поросшую – чобром ли? – мечтаешь о том, как бы не ощутить под нею какое-то движенье. Нет, неуютно быть наедине со своим подсознательным. Но неужто написавший эти строки был чужд подобным переживаниям? Так, в ночи, вне доступности сознания, продолжалось стремление к той же цели – постижению загадочной личности, присущего ей мышления и образной системы.
Кладовая
И тогда, и по сию пору, сознание с трудом принимает мысль о нахождении здесь, ещё в недавнюю пору совсем глухом краю, книжного богатства, не имеющего в своём роде аналогов, в пределах, по крайней мере, нынешней Украины, едва ли делая исключение для её столицы. Его достоинство – в компактном (около 10 тысяч томов) и тщательном – с помощью тонкого эстетического вкуса, глубокой образованности и широты взгляда – отбора всего лучшего, что было издано в Европе в начале ХХ века, а точнее – в период десяти лет, начиная с 1907года.
Особыми пластами в этих залежах литературных богатств видятся издания по истории и теории литературы и искусства, эстетические трактаты. Здесь же новинки (на ту пору) литературы, по сей час сохраняющие присущее им достоинство и блеск, несмотря на мало кому теперь ведомые имена – да и возможно ли видеть блеск звёзд, вперив свой взгляд в землю и земное?
Уникальным следует признать собрание книг, относящихся к весьма специфической области знания. Марина Цветаева, хорошо знавшая Максимилиана Волошина, была убеждена, и о том писала, что общается с рыцарем ордена розенкрейцеров, она же свидетельствовала о загадочных его способностях. Не берёмся ничего утверждать, кроме того, что не только его образ мыслей и жизни, но и библиотека значительной частью своих книг уверяют в глубине его познаний той части бытия, которая плотно задёрнута тайной.
Очень много книг всего спектра такого рода знаний. История масонства, древние религии и ритуалы, мифология, мистицизм, оккультизм, магия, теософия и антропософия и прочая, и прочая, что к данной области относится или отнесено быть может.
Конечно, есть философия. Широко представлен символизм – как французский, так и русский, что само собой подразумевалось: с представителями первого и со всеми — второго хозяин библиотеки был в общении, а то и дружен, сам принадлежа к этому сообществу. Если же припомнить, что Волошин, как поэт, художник, прошёл начальную выучку у импрессионистов, то не обманемся в ожидании увидеть на полках отблески этого жизнерадостного искусства.
Несомненно, собиратель коллекции обязан внимательно следить за книжным потоком, дабы он не пронёс мимо крупицы, а то и самородки того, в природе не встречающегося, золота, которого много в его сокровищнице. О том, что он делал это, говорят имеющиеся библиографические указатели, справочники. Была бы безрассудной мысль описать волошинскую библиотеку хотя бы по разделам – ни память не позволит, ни объём отведённых нам страниц, ни внимание читателя, ко всему, даже любопытному, быстро теряющего интерес и всем скучающем.
Но было бы упущением не уточнить – в большом количестве и полными комплектами представлена периодика, то есть журналы, соответствующей интересам владельца тематики. Заметим ещё, что во всем щедрый, Максимилиан Волошин крайне неохотно расставался на некоторое время с какой-нибудь книгой и не любил это делать, даже по отношению к близким друзьям.
Повествуя о книжном богатстве, не хочется утаить своё впечатление от него, как оно предстало моему взору. Я бы уподобил его разочарованию, впрочем, легко скользнувшему по какой-то воспринимающей поверхности души. Длинные, ровные, охристого, но скорее, более светлого тона, ряды, ничем друг от друга не отличающихся книг ли, журналов ли, или просто пачками сложенных и слегка прошитых листов – они ещё не оделись в переплёт, в котором, да ещё с тиснением и позолотой, я только и воображал себе книжную древность. Одним словом, солидности, в них не было. Хотя для желающего можно было отыскать неизмеримо более приятное для рук и глаза, но ум и без того ощущал перенесённость в "землю обетованную", едва начинал погружаться в любую из снятых с полок и открытых книг.
ОДНО УСЛОВИЕ
Книга по искусству, прикосновение тайне постижения мира в красоте – не мёду ли подобна сладость такого чтения?! Но чтобы её ощутить, необходимо было удовлетворить одному условию: уметь толковать те для нас часто таинственные знаки, которые привычно доверяют бумаге французы, немцы и другие европейцы, вошедшие своими творениями под кровлю сего дома. Кровью своей матери связанный с Германией и её культурой, введенный в её духовный мир, Максимилиан Александрович, думается, не испытывал смущения, держа томик Гёте в руках. Многие годы в гуще культурной жизни Парижа, путешествия по Испании и Греции, пересечение границ иных племен и народов, сделали незримою для него указанную выше преграду. Можем допустить, что тем обстоятельством, что библиотека представлялась "немой" победившему классу, она убереглась от репрессивных против неё мер.
Поскольку же речь ведётся о моём прикосновении библиотеке, то, говоря о такой особенности её – значительная часть книг, вернее, изданий, напечатаны на иностранных языках, главным образом – французском, – замечу вот что. С детства наслышавшись от матери рассказов о той неловкости, которую ей, родившейся после революции, приходилось иногда испытывать в ближнем окружении, в котором, время от времени забываясь "о времени", переходили на французский, – я, на всякий случай, попробовал усвоить таковой, помимо того английского, который тщетно прививался в школе. К периоду, вызванному мною, из памяти, был прочтён, ради кандидатского экзамена, довольно серьёзный труд по истории и философии искусства, французский автор которого одарил многими, дотоле неведомыми мне, идеями. Чего ж ещё?
ИСКУШЕНИЯ
Но кроме французских книг и вообще каких бы то ни было книг, в те далёкие ныне от меня, а значит, очень молодые лета, ум и сердце, что ещё вернее, находили, по неопытности своей, пристрастие и к другой пище. Пение соловья среди ночи в том же, помянутом мною парке, не могло разве заворожить и в таком состоянии заставить захлопнуть намеченный для прочтения том? Увы, могло, хотя теперь должен испытывать некоторую неловкость от того.
А сколько раз, вместо того, чтобы с вековой книжной пылью глотать пересыпанные ею мудрые изречения, хватал полной грудью солёную пыль, шквальным порывом вздымаемую со дна во мраке теряющейся бездны? Нужно было поострее ощутить неистовство, с которым налетала на каменную преграду и на ней рассыпалась волна, чтобы потом, продрогнув под от несущегося со свистом сквозь террасу ветра и сжавшись от холода или бессознательного ощущения чего-то ужасного, – внезапно оставить своё одиночество на взметнувшейся к черному небу скале и влететь к самому устью обдающего жаром камина в том маленькое гнезде, которое метко и удачно названо "Ласточкиным", и где можно быть только вдвоём: иначе не поймаешь и не поймёшь тончайшими оттенками играющего огня – в камине ли сущего или в душе?
А впрочем, в такую же осеннюю пору и тот же вечерний час, лишь отступив по четверть века трижды от отмеренного нами рубежа, в крохотном кафе на набережной Сены не сидел ли так же сам герой наших воспоминаний? Не ошибёмся предположить, что и компания была почти что та же: художники или художница? Да вся то разница, что у нас на столе стояла бутылка "Бастардо", а на его – просто "Бордо".
Да ещё тусклый и жёлтый электрический свет, который глубоко прочувствовал Ван-Гог, о трагизме творчества которого вспоминали мы, и о котором не могли не говорить они, в маленьком артистическом кафе Парижа. Что ж? Возможно томик Анри де Ренье, в переводе Волошина, будь таковой раскрыт, не внёс бы диссонирующего тона в цельное звучание вечера? Но он был позабыт на полке. Сколько, думается, было потеряно времени... Потеряно ли?
ПРЕДЗНАМЕНОВАНИЯ
Что скрывать, счастливые были годы! Годы, как оказалось, межвременья – тот краткий миг передышки в историческом, и для нас безжалостном, беге времени. Когда предрассветные часы уже не оглашались зловещими ударами самой судьбы в дверь спящего дома, и когда ещё можно было резво и ловко, по-молодости, миновать лязгающий оковами мёртвых и мертвящих всё догм и гнусавящий резкими лозунгами день, – уйти под покровы ночи, не отданной ещё на поругание пошлости. То было блаженное время, когда душа могла жить мечтою и с нею воспарять к ней одной ведомой и доступной вершине.
Как некогда символизм возгласил об "ожидании нового откровения, уже посылающего свои предвестия одно за другим..." и нам кое-какие давались. Одним из таких для жителей Коктебеля было строительство санатория "Шахтёр". Он предназначался быть первым такого рода. Творческое сообщество роптало, изумляясь неразумному решению, хорошо понимая чужеродность себе и этому краю подобного нароста на его теле. Действительно, было трудно ожидать чего-то доброго от появления в обители скал и древним вулканом изверженных пород, засверкавших самоцветами, – от люда, глаза которых приучены к тусклому и зловещему отблеску во мраке глубоких шахт и забоев, а рука напряжена к борьбе со скалами и крушению любой породы.
При этом как-то не думалось, что кроме тех, кого с опаской ожидали, есть ещё иные, вознёсшиеся телесами, но не помыслами и талантами, до вершин потёмкинских и воронцовских, и их занявшие места. Плотъ от плоти и кровь от крови самих что ни на есть подлинных подземных обитателей, верных продолжателей и исполнителей великих заветов очищения мира до основания, и весьма проворных в этом деле.
Вскоре, на глазах, до основания были очищены самоцветным блеском отвечающие солнечному приветствию берега. Видимо, под предлогом борьбы с эпидемией "каменной болезни", от которой не был застрахован ни один приезжающий: сердолики яшмы, ониксы и все иные, раздражающие глаз своей красотой камешки, были собраны бульдозерами и экскаваторами для выстилания дороги в будущее или для придания прочности навека фундаментам новостроек.
Неприличная нагота берегов все же вынудила прикрыть их издалека привозимым каменным ломом – серым и колким – подстатъ убранству всей современной жизни. Это было началом того грандиозного преобразования восточного Крыма, о котором можно было догадаться, взглянув украдкой на картоны архитектурных мастерских. Однако будущее требовало уже мастеров современных технологий, способных в гладкое полотно дороги укатать не только природные сокровища, но и те что ещё хранились в глубинах человеческой души. Но это уже ни к Волошину, ни к его библиотеке отношения никакого не имеет. А впрочем…
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Понимая, что мечтою о прошлом не насытишь алчущего цифр и фактов читателя, и пребывая оттого в унынии, я неожиданно воспрянул духом, когда, в очередной раз приблизившись к дому, увидел знакомые контуры человека, здесь мною помянутого слегка, за остальным дело не стало, и его взгляд на библиотеку, обретший чёткие формы, мы присовокупляем к своему – читателю остаётся прильнуть к стереоскопу.
Жарких-Шмигельский В.Б. Книги Волошина // Херсонский библиофил. - 2005. - Вып. 1. - С. 58-70
Публікація першоджерела мовою оригіналу